Полное собрание сочинений
Шрифт:
И наши предки не имели никаких лучших оснований толковать о достоверности, когда следовали, в слепом доверии, по априорному пути аксиом, или пути Барана. В бесчисленных пунктах этот путь был вряд ли так прям, как бараний рог. Простая истина заключается в том, что Аристотелевцы воздвигали свои замки на основании гораздо менее надежном, чем воздух; ибо такие вещи как аксиомы никогда не существовали и никогда не могут существовать вовсе. Чтобы не видеть этого или хотя бы не заподозрить, они должны были быть, на самом деле, весьма слепыми; ибо даже в их собственное время многие из их давно допущенных «аксиом» были оставлены: например: «ex nihilo nihil fit», или «вещь не может действовать там, где ее нет», или «гнет антиподов», или «тьма не может происходить из света». Эти и многочисленные подобные положения, первоначально принятые без колебания, как «аксиомы», или не отрицаемые истины, были, даже в период, о котором я говорю, рассматриваемы как совершенно неприемлемые: сколь же нелепо было со стороны этих людей упорствовать на необходимости опираться, как на незыблемом, на том основании, изменчивость которого столь много раз явила себя!
Но, даже благодаря свидетельству, доставляемому ими самими против них же самих, легко уловить этих априорных резонеров в грубейшей нерезонности, легко показать
«А! – «Способность или неспособность понимать, говорит мистер Милль, весьма уместно, – ни в каком случае не может быть принята как мерило аксиомной истины». Но что это осязательный трюизм, не будет отрицать никто, владеющий здравым смыслом. Не допустить данное положение, это значит подсказывать обвинение в переменчивости, взводимое на саму Истину, коей самый титул есть синоним Стойкого. Если способность понимать брать как мерило Истины, тогда истина для Давида Юма была бы очень редко истиной для Иосифа; и девяносто девять сотых того, что не отрицаемо на Небе, было бы доказуемо как ложность на Земле. Итак, положение мистера Милля основательно. Я не могу принять, чтобы оно было аксиомой; и это просто потому, что я показываю, что никаких аксиом не существует; но с тонким ограничением, которое не может быть придирчиво отвергнуто даже самим мистером Миллем, я готов принять, что, если какая-нибудь аксиома существует, тогда положение, о котором мы говорим, имеет полнейшее право быть рассматриваемо как аксиома, – что более абсолютной аксиомы нет – и, следственно, каждое последующее положение, которое вступит в столкновение с этим, первично выставленным, должно быть или ложным в самом себе – то есть, не аксиомой, – или, если допустить его аксиомность, должно сразу уничтожать и себя и предшественника своего.
А теперь – логикою самого их возвестителя – распробуем какую-нибудь из возвещенных аксиом. Даруем мистеру Миллю наилучшую игру. Не будем искать заурядного розыгрыша. Мы выберем для рассмотрения не аксиому заурядную – не аксиому того, что столь же нелепо, сколь просто подразумеваемо (он определяет – как класс второразрядный – как будто какая-нибудь положительная истина через определение может стать более или менее положительной истиной), – мы выберем, говорю я, не аксиому бесспорности, столь спорной, как имеющаяся быть найденной у Эвклида. Мы не будем говорить, например, о таких положениях, как то, что две прямые линии не могут замыкать пространство, или что целое больше, чем какая либо из его частей. Мы доставим логизирующему все преимущества. Мы сразу приступим к положению, которое он рассматривает как верховную высь бесспорности – как квинтэссенцию аксиомной неотрицаемости. Вот: – «Противоречия не могут быть оба верны – то есть не могут сосуществовать в природе». Здесь мистер Милль разумеет, например, – и я даю самый веский постижимый пример, – что какое-нибудь дерево должно быть или деревом или не деревом, что оно не может быть в одно и тоже самое время деревом и не деревом: все это вполне разумно само по себе и примечательно в качестве аксиомы, пока мы не сопоставим это положение с аксиомой, на которой настаивалось за несколько страниц перед этим; другими словами – словами, которые я уже ранее употреблял, – пока мы не распробуем это логикою собственного возвестителя аксиом. «Дерево, – уверяет мистер Милль, – должно быть деревом или не деревом». Прекрасно: а теперь, да будет мне позволено спросить его почему. На этот маленький вопрос есть только один ответ – я зову любого из живущих изобрести другой. Единственный этот ответ таков: – «Потому что мы находим это невозможным понять, что дерево может быть чем-нибудь кроме дерева или не дерева». Вот, повторяют, единственный ответ мистера Милля – он не будет притязать на внушение другого; и, однако же, согласно с собственным его показанием, его ответ ясно есть вовсе не ответ – ибо не потребовал ли он уже от нас допустить, как аксиому, что способность или неспособность понять ни в каком случае не может быть принята как мерило аксиомной истины? Таким образом, вся – абсолютно вся его аргументация – на море без руля. Пусть не указывают, что исключение из общего правила должно быть сделано в тех случаях, где «невозможность понять» столь особливо велика, как когда нас призывают понять, что дерево есть и дерево и не дерево. Пусть не пытаются, говорю я, настаивать на такой глупости; ибо, во-первых, нет степеней «невозможности», и таким образом, никакое невозможное представление не может быть более особливо невозможным, чем другое невозможное представление: во-вторых, мистер Милль сам, без сомнения, – после окончательного рассмотрения самым четким и самым основательным образом, – устранил всякую возможность исключения – взнесенностью своего положения, что ни в каком случае способность или неспособность понять не может быть принята как мерило аксиомной истины; в-третьих, если бы даже исключения были вообще допустимы, нужно показать, каким образом какое-либо исключение допустимо здесь. Что дерево может быть сразу и деревом и не деревом, это мысль, которую ангелы или дьяволы могут принять и которую, без сомнения, многие из земных бедламитов или трансценденталистов принимают.
Но если я ссорюсь с этими древними, – продолжает автор письма, – это не столько по причине прозрачной легковесности их логики – которая, говоря на чистоту, была безосновной, ничего не стоящей и совершенно фантастической, – сколько по причине их широковещательного и напыщенного возбранения всех других дорог к Истине, кроме двух узких и кривых тропинок – по одной ползти, по другой волочиться, – каковыми, в своем невежественном извращении, они осмеливались тюремно ограничить Душу – Душу, которая ничего так не любит, как парить в тех областях безграничной интуиции, внутрезоркости, которые столь крайне не знают пути.
Между прочим, дорогой мой друг, не очевидность ли это умственного рабства, наложенного на этих лицемерных людей их Хогами и Рамами [1195] , что, несмотря, на вечную болтовню их ученых о дорогах к Истине, никто из них не наткнулся, хотя бы случайно, на то, что
1195
Хог – свинья; Рам – баран (Примеч. К. Бальмонта).
Я часто думал, друг мой, что это должно было весьма озадачить данных догматиков тысячу лет тому назад, определить, идя по какой из двух прославленных дорог, криптограф достигает разрешения самых сложных шифров – или по какой из них Шампольон привел человечество к тем важным и бесчисленным истинам, которые в течение столь многих столетий лежали схороненными среди фонетических иероглифов Египта. В особенности не причинило ли бы этим лицемерам кое-каких хлопот определить, по какой из их двух дорог была достигнута самая важная и возвышенная из всех их истин – факт тяготения? Ньютон вывел эту истину из законов Кеплера. Кеплер допускал, что эти законы он угадал, – эти законы, исследование которых открыло величайшему из британских астрономов это правило, основу всякого (существующего) физического правила, заходя за которое, мы вступаем сразу в туманное царство Метафизики. Да! Эти жизненные законы Кеплер угадал – то есть он вообразил их. Если б его спросили, дедуктивною или индуктивною дорогой он дошел до них, его ответ мог бы гласить: «я ничего не знаю о дорогах – но я знаю сложную машину Вселенной. Вот она. Я ухватил ее моею душой – я достиг до нее простою силой интуиции». Увы, бедный невежественный старик! Не мог ли бы какой-нибудь метафизик сказать ему, что то, что он назвал «интуицией», было лишь убеждением, получившимся из дедукций или индукции, поступательный ход которых был столь теневой, что ускользнул от его сознания, увернулся от его рассудка или посмеялся над его способностью выражения? Этакая жалость, что какой-нибудь «моральный философ» не просветил его насчет всего этого! Как бы это утешило его на смертном его одре, если бы он узнал, что вместо того, что он шел интуитивно и, таким образом, неблагопристойно, он, в действительности, поступил совсем законно и соблюл полный декорум – то есть двигался по хогговскому, или, по крайней мере, по рамовскому в обширные чертоги, где скрываются, мерцая, не хранимые и доселе нетронутые смертной рукой, не узренные смертным оком, непогубимые и бесценные тайны Вселенной!
Да, Кеплер был существенным образом теоретик; но этот титул, ныне столь священный, был в эти древние времена означением крайне презрительным. Это только теперь люди начинают ценить того божественного старца – сочувствовать пророческой и поэтической рапсодии его вечно-памятных слов. Что до меня, – продолжает неизвестный автор письма, – «я горю священным огнем, когда я только думаю о них, и чувствую, что я никогда не устану их повторять», – В заключение этого письма да будет нам дано истинное наслаждение переписать их еще раз: «Я не беспокоюсь о том, будет ли читаться мое произведение ныне или потомством. Я могу столетие подождать читателей, если сам Бог шесть тысяч лет ждал одного зрителя. Я ликую. Я похитил золотую тайну египтян. Я хочу услаждаться моим священным исступлением».
Здесь кончаются мои выдержки из этого весьма необъяснимого и, быть может, несколько дерзкого послания; и, быть может, было бы безумием пояснять, в каком-либо отношении, химерические, чтобы не сказать революционные, фантазии автора – кто бы он ни был, – фантазии, столь резко враждующие с благопринятыми и благоустановленными мнениями этого века. Приступим же опять к законному нашему тезису – Вселенной.
Этот замысел допускает выбор между двумя способами рассуждения: мы можем восходить или исходить. Начиная с нашей собственной точки зрения, с Земли, на которой мы стоим, мы можем перейти к другим планетам нашей системы, оттуда к Солнцу, оттуда к нашей системе, рассматриваемой собирательно, и оттуда, через другие системы, неопределенно вовне; или, начиная на высоте с какой-нибудь точки, так определенной, как мы это можем сделать или вообразить, мы можем нисходить до обиталища Человека. Обычно, то есть в заурядных рассуждениях по астрономии, усвоен, с некоторыми оговорками, первый из двух этих способов: это на основании того очевидного довода, что раз астрономические данные только, и первоосновы, являются предметом исследования, таковая цель наилучше достигается при поступательном шествии от наиболее известного, ибо близкого, впредь до точки, где всякая достоверность теряется в отдаленном. Для моей настоящей цели, однако, для того, чтобы сделать ум способными получить, как бы издали и с одного взгляда, отдаленное представление самоотдельной Вселенной, – ясно, что нисхождение от малого к великому – до крайних пределов от средоточий (если б мы могли установить какое-нибудь средоточие), – к концу от начала (если б мы могли вообразить какое-нибудь начало), было бы путем предпочтительным, ежели бы не трудность, если не невозможность, представить этим путем неастрономически мыслящему картину сколько-нибудь постижимую касательно таких соображений, которые включены в количество – то есть, в число, величину, и расстояние.
Но отчетливость – понимаемость во всех отношениях – есть первичная черта в общем моем замысле. В предметах важных лучше быть в доброй мере многословным, нежели, хоть сколько-нибудь темным. Неясность есть качество несоприсутствующее в каком-либо предмете самом по себе. Все сходно, в легкости понимания, для того, кто приближается к чему-нибудь по соразмеренным – в должной степени – ступеням. Лишь потому, что, тут и там, забывчиво пропустили ступеньку на нашей дороге к дифференциальному исчислению, оно не столь же совершенно просто, как какой-нибудь сонет мистера Соломона Сисо.