Полоса отчуждения
Шрифт:
Остынет в пламенном луче сосновая густая крона.
Раскрошится в моем плече зуб ядовитого дракона.
Чуткой спиной Ван услышал человеческие шаги в версте от себя, где-то там, где стояла его фанза. Да, это были люди, причем чужаки, а не звери и не туземцы, мягкие маньчжурские улы которых не производят при ходьбе никакого звука. Люди говорили по-русски, Ван понимал их.
– Так точно, ваше превосходительство. Именно так. Вся Уссурийская область пришла в движение по направлению к северу. Первыми побежали, конечно, биржевые дельцы. Но и простонародье заколобродило. Злодеи грабят опустевающие дома. Мы принимаем исключительные меры, однако на все не хватает рук. Ведь самое
жгучее - эвакуировать в первую голову женщин и детей. Средств, как всегда, недостает.
– Я всегда говорил, что правительство поступает
– Совершенно справедливо. Вот и сидим с носом. С большим трудом переправили мужскую гимназию в Нерчинск, а Восточный институт - в Верхнеудинск.
– И то дело. Однако, полковник, вот на этом самом месте, где мы стоим, следует в порядке первой необходимости приступить к строительству форта. Чье здесь жилище? Оно обитаемо?
– По слухам, тут живет старый ходя. Который, простите за каламбур, никуда и не ходит. Отшельник.
– Гм. Придется переселить.
Иннокентий в глубокой задумчивости бродил по набережной Сунгари. Он ожидал Мпольского, но тот задерживался, потому что, кажется, выезжал в Шанхай. На душе Иннокентия лежала тяжесть. Вчера в салоне бабушки он повздорил с каким-то субъектом, имени которого никто из присутствующих не знал. Субъект проповедовал паучью свастику в свете Отечества и пел дифирамбы японцам.
– Как же вы, такой патриот, не замечаете, что вашим японским друзьям Советы вот-вот запродадут нашу русскую железную дорогу?
– спросил желчный Никаноров.
– Это ничего не значит. Будущее России - в союзе с Японией. Только мы, две величайшие державы мира, сможем установить порядок от Гонконга до Парижа.
Иннокентий не выдержал:
– А триппер у вас гонконгский или парижский?
Конечно, это не шло ни в какие ворота, сказывалось портовое воспитание Иннокентия, но Никанорову, похоже, понравилось. Бабушка умела не слышать таких вещей. И все-таки услышала. Она с тихим любопытством взглянула на внука. Он ей понравился.
Он не понравился себе. Всю жизнь за ним успешно гналась его улица. Все его попытки выстроить собственное достоинство упирались в способы этого строительства. Он либо пер напролом, либо гнулся от малейшего ветра. Все-таки в его предках было больше плебса, чем белой косточки. Разные сословия продолжали враждовать в его крови. Позвоночник не приобрел постоянной прямизны.
– Мой дед порол на конюшне твоего деда, - говаривал друг Стас, и в большой мере он был прав. Иннокентий восставал на поротого деда, лелея слабую надежду на деда непоротого. Между тем Иннокентий сдуру попал в точку, как это ни странно. Малознакомый гость бабушки быстро погас и незаметно исчез. Никаноров, уходя, впервые простился с Иннокентием за руку.
Иннокентий заметил Мпольского, когда тот, стоя посреди невысоких молодых сосенок, крестился на золотые кресты белокаменного Свято-Николаевского собора, грандиозно возвышавшегося на вершине Новогороднего холма. Харбин - на его главных улицах - состоял по преимуществу из двухэтажных зданий. Трехэтажный отель "Эльдорадо" казался гигантом. Собор же был недосягаем. Он уходил в бледно-голубое азиатское небо с тем, чтобы оттуда, с завоеванной высоты, распространять отеческое покровительство на своих многочисленных, их было двадцать, не столь представительных сестер - небольшие церковки, сделанные из дерева и самана, а если они были из серого маньчжурского кирпича, то чрезвычайно напоминали легкие бараки. Собор грустно смотрел на запущенную Свято-Петропавловскую церковь в преступной Нахаловке, но больше всего его опечаливала тезка убогая Свято-Николаевская церковь при тюрьме на улице Тюремной, на Пристани.
Мпольский почувствовал взгляд Иннокентия. Иннокентий спросил:
– Говорят, вы посетили Шанхай?
Мпольский ответил почти весело:
– Не доехал, знаете ли...
– Его бледно-синие глаза на мгновение блеснули.
– Из харбинского болота, батенька, не так просто выпростаться. Зато вы, говорят, вчера явили доблесть.
Иннокентий смутился:
– Пустое.
– Не пустое. Мне, признаться, и в Шанхай не захотелось оттого, что там то же самое, что и здесь. Все та же сволота. Шило на мыло. Однако я и сам хорош. Тиснул как-то стишок в какой не надо
Иннокентий по-своему обрадовался. Но не потому, что о нем говорят такие люди. А вот именно потому, что - говорят. Между собой говорят. Ему было смутно известно, что между Мпольским и Никаноровым пробежала какая-то черная кошка. Что они еле-еле кивают друг другу.
– Вы помирились?!
– Что это вы так ликуете, голубчик? Мы и не ссорились. Просто я не считаю его поэтом, а он... Как бы это сказать? Не оказывает мне гражданского доверия, скажем так. Он, понимаете ли, заделался государственником, по его собственному выражению, а я по врожденному легкомыслию никак не выйду из хоровода муз, фигурально говоря. Вот где собака зарыта. Это еще во Владивостоке началось. Я там жался к Асееву, Третьякову, даже Бурлюка лизнул по пьяному делу в его слепой глаз, обожал Маяковского, издалека, разумеется, через девять тысяч верст, а он, кстати, меня не обожал... Короче, на моих белых ризах в некоторой степени проступали красные пятнышки, поскольку в моих учителях-приятелях состояли поэты просоветского толка. Вот ведь, кстати, коллизийка и вопросец. Могут ли чьи-то чужие блистательные стихи прежде всего стихи - увести человека в совсем другой лагерь? Короче, Никанорова все это во мне отталкивало. Да и пил он тогда, скажу я вам, бочками. Экземпляр-то гренадерских габаритов. Угнаться за ним не было никакой возмож-ности, и это давало ему еще одну почву для презрения. Там-то, в парах какого-то шантана или в "Балаганчике" ( был у нас там такой богемный подвальчик), я и врезал ему правду-матку о его жалких поэтических потугах. Но я вот что вам должен донести в самом серьезном свете: Никаноров хил в стихах, но в прозе он могучий маньчжурский бык. У него написано сто романов. Почти все не изданы. Кое-что мне втайне от автора передавали на ознакомление. Бык! Мощь! У него своя мера времени и в каждой фразе по полтысячелетия. У него и кадык - заметили?
– как у рабочего быка. Его седая башка напоминает мне ту двухпудовую болванку серебра, с которой некогда в эту дикую степь пришли первостроители железной дороги, чтобы рассчитываться с аборигенами за те или иные приобретения. Кстати, в Китае серебро ценят много выше, нежели золото. Вот такой он фрукт, этот Никаноров. Между прочим, он все-таки знает, что я почитываю его.
– О чем пишет?
– Обо всем. О России. И о нас, все проигравших. Знаете, кого он мне напоминает? У него в одной книжке описана эвакуация Омска накануне падения. Паника невероятная, бегут все, включая Совет министров и военную верхушку, а в зале первого класса вокзала сидит есаул, держа при себе трубача. Он подает знак, трубач трубит сигнал "наступление", есаул выпивает стакан пива, кивает, трубач трубит отбой. И так много дней, без передышки. Грандиозное отчаяние.
Мимо поэтов по Большому проспекту прошел японский военный чин, гремя о каменную кромку тротуара белой кавалерийской саблей. Его обдал тяжелой желтой пылью из-под быстрых ног мокролицый рикша с махровым полотенцем на шее, влитый в двухколесную коляску. Булыжник мостовой дышал остывающим зноем. Мпольский кивнул вслед японцу:
– Скоро эти господа помирят русских с китайцами. От противного. Уж слишком спесивы и с нами, и с ними. А в итоге, может быть, в историческом, так сказать, круговороте, и меня персонально сведут с Россией. А? Что скажете?
Иннокентий опустил потяжелевшие веки. Он знал будущее Мпольского. На Сунгари лежало алое полотно заката. Дуло с Хингана, который чернел вдали, действительно напоминая остов черного дракона, каковым его считают китайцы. Завтра будет непогода.
VI
Во дворе братьев Ломотюк, чуть ниже нашего двора, вечером устраивались танцы. Выносили радиолу, ставили на стул, шнур от нее протягивали в окно Ломотюков. Играли фокстроты и танго. Пела Шульженко. Звенела золотая труба Эдди Рознера. Прибегали сочные, губастые девки. Приходила горбунья Лида. Ее приглашали мы, мелюзга. Взрослые брезговали. Моя рука опасалась коснуться ее горба, но это происходило, потому что она так хотела и в танце как-то внезапно приседала, всего партнера касаясь передом. Танец кончался, я вырывался из ее цепких рук - перевернуть пластинку.