Поля чести
Шрифт:
Между тем на передовой отвоевывать утерянные позиции посылают марокканский полк. Газ еще не рассеялся, но жители пустынь стерпят, они же привыкли к песчаным бурям, обжигающим глаза и бронхи.
Путь до Турени долог. Обоз тащится еле-еле, оберегая страдальцев от дорожной тряски. Это вам не автомобиль «скорой помощи», грубые примитивные рессоры, о дорогах и говорить нечего — всякая колдобина отзывается стоном раненых. Жозефу не терпится добраться до места. Уж лучше, думаем мы задним числом, тянулась бы дорога бесконечно, отдаляя час прибытия. Но уж больно тяжело она ему дается. Шартр, Шатоден, Вандом — скоро уже.
По обрывкам слов, произносимым в бреду, по гримасам ужаса на лицах ясно, что их преследуют одни и те же адские видения человеческих тел, наполовину зарытых в землю, растерзанных, распластанных на колючей проволоке запутавшимися в сети синими скворцами, лишенных последнего утешения — возможности лечь и, прильнув к мокрой земле щекой, ждать, когда смерть принесет освобождение; сотрясаемые, точно икотой, при попадании пуль (напрасный труд), подбрасываемые взрывной волной, словно соломенные чучела, они описывают в рассеченном вспышками небе полет Икара и, наконец, в последний раз обнимают матушку-землю с открытым
Поле скорби, голая земля, изрытая и засеянная телами, ощетинившаяся обугленными пнями в память о зеленевшей тут прежде роще, из глины рожденное суетное племя в первозданный прах возвращенное, тошнотворное месиво с запахом жженого пороха и разлагающихся трупов, заглушающим зловонье живых, не раздевавшихся много недель; ветер, доносящий вместе с тишиной, когда смолкнут орудия, хрипы умирающих, впечатывающий их пророческими посланиями в плоть тех, кто прислушивается молча к звукам отлетающей жизни, и уносящий их в небытие; ночь, из услады сердца и несказанной мирной неги превратившаяся в часы напряженного ожидания, перебиваемые беспокойным сном, подкрадывающаяся смертельной угрозой к часовым, которых найдут на рассвете зарезанными; день, заявляющий о себе артиллерийскими залпами — прелюдией штурма, грозящий оборваться до срока; дождь, изливающийся нескончаемым потоком, будто чтобы смыть пятно первородного греха, превращающий землю в клоаку, заполняющий воронки, в которых тонут обремененные тяжелой экипировкой солдаты, дождь, струящийся по траншеям, подмывающий песчаные заграждения, затекающий за воротник и в ботинки, пропитывающий одежду, точно свинцом ее наливая, размягчающий кости, проникающий сквозь земную толщу, словно весь мир — это губка, адское болото для неприкаянных душ, дождь, барабанящий по капоту санитарной машины, успокаивающий и даже ласковый, сверкающий под фарами мириадами светлячков — лунных жемчужин, ритмично подпрыгивающих на дороге и в темноте городов, а утром ныряющих в реку неподалеку от Тура у основания королевских парков старинной Франции.
Жозеф не умрет, нет. Из Рандома в Тур приехала его сестра Мария, привезла с собой образков на все случаи жизни и по прибытии рассовала под подушки Жозефу и его товарищам по несчастью. Для этого она улучила минуту, когда ее не видели медсестры, в белых халатах снующие между койками бесшумно, точно русские балерины. Тех из них, кто верит только в науку с ее картезианскими добродетелями, амулеты раздражают: партия морфия пригодилась бы больше. Он тут на вес золота. Больные требуют его постоянно, а сестры дозируют, исходя из практических соображений, сообразуясь с громкостью стона, близостью смерти. Когда морфий кончается, девушкам хочется, заткнув уши, вопить громче, чем все раненые, вместе взятые. Слишком далеко зашла эта война. По общему мнению, она будет последней. Для Жозефа и миллионов других — несомненно.
Мария села рядом с братом, в изголовье, и, не мешкая, взялась за работу. Достала четки, выбрала у себя на небе главного по страданиям — а это сам Христос, что, конечно, не умаляет заслуг святых мучеников, растерзанных, забитых камнями, обваренных, — и, шарик за шариком, молитва за молитвой, стала просить взвалить на свои могучие плечи еще и страшный свист, вырывающийся из груди брата. А за это она — но что она может отдать, когда ничего не имеет, — за это она пожертвует желанием, которым по ночам томится ее плоть, пожертвует своей женской кровью. Кровь за кровь — все по-честному. И вправду, к Жозефу понемногу возвращаются краски, он уже садится на постели и даже ест. На землю Турени пришла весна, Луара вздулась от талых снегов, в стакане отцветают ландыши. Он говорит, что скоро вернется домой, бодрится, шутит с дежурной медсестрой, обещает жениться на ней, как только поправится. Та смеется (к ней сватается, по меньшей мере, двадцатый), Мария поджимает губы. Потом он чувствует слабость, начинает покашливать, хочет отдохнуть. Ложится, вытягивает руки вдоль тела, закрывает глаза. После кратковременного улучшения его снова мучают хрипы, жар, кошмарные видения войны. Лицо становится белым, как простыня, к вечеру начинается агония. На этот раз врач говорит, что надежды нет. В полумраке названая невеста ходит на цыпочках, чтобы не будить спящих, прикладывает ему мокрую тряпку ко лбу, поправляет простыни, а когда он вскакивает от приступа кашля, обнимает его, как ребенка, и капает в рот ложечку сиропа. К рассвету, когда белесая заря заливает огромную больничную палату, когда в тишине становится слышным плеск реки, его глаза обретают ужасающую неподвижность. Мария приходит первая, замечает, пугается. Ей объясняют, что это еще не конец, но надо быть готовой. Когда она зайдет в середине дня, взгляд его смягчится.
Жозефа больше нет, его имя написано на открытке религиозно-патриотического содержания, какие продают по пять сантимов на благотворительные цели в приходе Коммерси (супрефектура в департаменте Мез, славится печеньем «магдалинки»); открытка окаймлена черной траурной полоской, наверху заголовок под стать названию героического романа: «Поля чести», и подзаголовок из романа бульварного: «здесь в 1914–1916 годах лилась рекой кровь французов». (И продолжает литься. Подробно обо всех событиях нам обещают рассказать в книжке, которая выйдет после войны.) Посередине широкий черный крест с монограммой Христа, а вокруг — названия памятных мест: Артуа, Сербия, Дарданеллы, Марна и Маас, Лотарингия и Эльзас, Аргона, Изер — будто трагический венок, где каждый листок обозначает сражение, и значимость его определяется числом жертв, а потому Вими пишется такими же буквами, как Ланс, Димюд — как Остенде, Лез-Эпарж — как Нанси. Хвала Господу за
«Благословенна память героя», и далее место для имени, ручейком вливающегося в великую красную реку гигантского маточного кровотечения — его аккуратным учительским почерком вывела юная Мария, у которой история (мировая, скрестившаяся тут с безвестной историей нашей семьи) отняла двух братьев. И еще она приписала на полях, потому что в строку едва вмещалось имя (рутинный формуляр для простых смертных, пехотинцев, именами которых исписаны памятники, сделанные по подобию положения во гроб, где над столбцами фамилий тяготеет некая республиканская идея спасения): «В 21 год ранен в Бельгии, скончался в Туре 26 марта 1916». Эта лаконичная справка спасает Жозефа от долгой ночи забвения.
На узком пространстве выцветшими от времени фиолетовыми чернилами тетушка умещает тайну жизни и смерти. Двадцать один год. Лаперуз, как мы знаем — она сама нас этому учила, — в четырнадцать лет командовал фрегатом, а к двадцати одному, наверное, повидал все на свете, но Жозеф, что он видел, кроме родной деревни и опустошенных войной пейзажей, что запомнил из путешествий, кроме брезента над головой, Жозеф, возможно не знавший женщины, брошенный в адскую мясорубку, 26 мая 1916 года был еще слишком молод для главного события в жизни.
А год спустя настала очередь Эмиля. Этот год разделил братьев в бесконечном мемориальном списке: Жозеф внесен в колонку погибших в 1916-м, Эмиль — в 1917-м, разбросало их так, что если какой любознательный потомок и заметит две одинаковые фамилии, то подумает: может, родственники, а вот если б имена стояли рядом, все бы видели их близнецами: два брата, павшие бок о бок, сраженные одной бомбой, соединенные смертью. Мария разделила новое горе — а на него у нее уже остались только слезы — с Матильдой, молодой вдовой, матерью Реми, которого отец только и видел что во время короткого отпуска по случаю его рождения. Он приехал под вечер, не снимая солдатской шинели, тихонько подошел к люльке, осторожно наклонился, боясь огорошить крохотное существо грохотом войны, и обомлел от счастья, увидев маленькие кулачки, сжимающие светлые сны, аккуратную каемочку смеженных век, волосы ангелочка, просвечивающую сквозь кожу сеточку вен и почувствовав загрубевшей рукой несказанную свежесть дыхания, звавшую его к молчанию. Приподняв муслиновую занавеску, Матильда показывает свое творение прославленному воину. Для нее он, конечно, прославленный, хоть и одет в пропахшую потом, пылью и невзгодами солдатскую шинель. Она читает на его обветренном лице, в морщинах, пролегших в уголках рта и на лбу, что жизнь на фронте — не сахар, что там требуется великое мужество. Она не смеет жаловаться ему, что испытывает лишения (он-то лишен всего), что ей приходится выполнять всю мужскую работу, все решать одной, что она устала и что Рождество без него ей не в радость, хотя она и поставила на комоде маленькие ясли и смастерила из оберточной бумаги стенки пещеры, превратившие палестинское селение в магдаленскую стоянку. Благодарность и жалость переполняют ее. Гладя его рукой по волосам, она признается, как ей не хватало его ласки, а он, подняв голову от колыбели, хмелеет от запаха женской пудры. Ей до сих пор не верится, что это он, — так долго она его ждала, так часто мечтала о его приезде. Она глядит на него и думает, не велик ли свитер, который она связала, ведь мерила-то по памяти: вытягивала руки и воображала, как обнимает мужа, как кладет голову в будто для того и приспособленную ложбинку на плече, которую и нащупывает сейчас, в то время как он, с поспешностью, более уместной при ловле блох, вытаскивает одну за другой шпильки из ее волос и складывает на тумбочку, где она найдет их наутро, когда он передаст ей плачущего спросонья младенца, а тот, улегшись на ней и успокоившись, начнет с жадностью сосать ее грудь, и молочные слезы потекут у него изо рта. Когда он насытится, отец высоко поднимет его на вытянутых руках в тусклом свете нарождающегося дня, так что малыш срыгнет и оставит белесый след на синей форме, лежащей на стуле. Эмиля это мало беспокоит. Отныне он чувствует себя неуязвимым в будущих сражениях, уверенный, что, как канатный плясун, проскользнет среди пулеметных очередей, хранимый воспоминанием о сыне-победителе, родившемся второго декабря, в день Аустерлица и коронования императора — что из этого следовало, никто толком не знал, но Реми не забывал упомянуть о знаменательном совпадении в каждый день своего рождения, примазываясь слегка к имперской славе, так что в конце концов в семейной памяти последний поцелуй Эмиля перед отъездом на фронт смешался с прощанием в Фонтенбло в комнате с пчелками на обивке.
Эмиль отсутствовал на своих похоронах. Долгие годы Матильда приходила к пустой могиле. Ее муж погиб, его видели мертвым, но бои сделались столь ожесточенными, что перерывы для выноса тел уже не соблюдались. Подготовку к масштабному наступлению тяжелая артиллерия вела иногда неделями, выпущенных по обстреливаемому участку снарядов хватило бы, чтобы целую страну стереть с лица земли. Солдаты лежали в окопах, вжавшись в землю, оглушенные грохотом, не рискуя поднять голову или протянуть руку за фляжкой, голодая по нескольку суток, пока дежурные (безоружные герои, пробирающиеся по траншеям с огромным котелком, который ни при каких условиях нельзя опрокинуть, и котомками с хлебом) не поднесут еду, не смыкая глаз, затаившись в узкой щелочке земли с ощущением, что страшный сон не кончится никогда. Трупы постепенно затягивались вязкой глиной, сползали в воронки, засыпались землей. Солдаты, идущие в атаку, натыкались то на руку, то на ногу, падая, целовались с мертвецом, чертыхаясь сквозь зубы, свои и того, другого. Когда покойник ставит подножку — это плохая примета. И все же кто мог срывал с его шеи номерок, спасая от безымянного забвения, словно бы трагедия неизвестного солдата в том и состояла, что он потерял имя, а не жизнь. Так случилось и с Эмилем: Матильде сообщили только, что он погиб в секторе, именуемом Верхний Маас. А вдруг Эмиль просто потерял жетон и кто-то его подобрал? Или поменялся номерком с товарищем, чтоб задурить голову тупому капралу? Точно ли Эмиля нет в живых?