Поля чести
Шрифт:
Тайна, которую доверил нам привратник, ожидаемого эффекта не произвела. Мы знали, что дед уже некоторое время переписывался с высшими чинами в государстве: утрата пиетета к мирской славе воспринималась нами как несомненный признак старения. Чудак, говорили мы и покручивали пальцем у виска. Из канцелярии Елисейского дворца ему ответили, что письмо его передано в соответствующие инстанции.
Разумеется, дед и втянул его, брата Евстафия, в эту историю. Теперь он задним числом краснел от подобной дерзости. Ох уж этот Бюрго. Маленький монах качал головой и расплывался в улыбке, подняв глаза к небу. Горя как не бывало. Он видел деда в сонме ангелов. В продолжение всего монолога монах постепенно отделял деда от семьи и присваивал его себе. Вспоминая что-то, он бросал нам: «Как, вы не слышали?» или «Месье Бюрго вам разве не говорил?» — и начинал все уверенней чувствовать себя в роли задушевного друга, избранника сердца, противостоящего окружению, которое не выбирают. В результате получалось, что мы попросту не знали деда и только он разглядел в нем великого человека, а потому ему по праву принадлежит монополия на память о месье Бюрго. В определенном смысле монашек был прав. Дед нашел в нем внимательного слушателя,
Но тогда получалось, что ему — пшеница, а нам — плевелы. Чуждый искушений мира сего, брат Евстафий видел жизнь только с одной стороны. На заповедную территорию аббатства проникали лишь самые чистые признания, самые благородные мысли, высочайшие мистические порывы. Сюда, в этот земной слепок небесного Иерусалима, дед входил очищенным. Все человеческое он оставлял на пороге, а Божье вносил в обитель. Между прочим, насчет человеческого мы знали, понятно, больше, нежели монах, и образ святого Бюрго готовы были подретушировать на свой лад: вот он прячет конфеты, чтоб не пришлось делиться с внуками, или выделяет нам на новогодний подарок уж такую мизерную сумму, что бабушка вынуждена ее тайком удесятерять. Надо полагать, он не распространялся в монастыре о том, какое колено выкинул прошлым летом.
С выходом на пенсию они с бабушкой каждое лето отправлялись отдыхать на юг к дочери Люси. После первого изнурительного путешествия на машине, сплошь состоявшего из поломок и ночевок в отвратительных отелях, бабушка раз и навсегда постановила, что ездить поездом быстрее и надежнее. Она была сыта по горло язвительными замечаниями других автомобилистов касательно скорости малолитражки и пожеланиями им с дедом поскорей оказаться в богадельне или на кладбище. Они и правда были уже не молоды и лишний раз убеждались в этом, когда высаживались из поезда и вытаскивали на перрон четыре тяжелых чемодана: дедушка вытирает вспотевший под панамой лоб, бабушка обмахивается сложенной вкривь и вкось газеткой, оба разбитые, с тонкими черными прожилками на лицах от копоти, насылаемой клубами паровозного дыма, — и, пока англичанин Джон, супруг Люси, взваливает чемоданы на тележку, они меленьким старческим шажком направляются в сторону маячащего за порогом вокзала безоблачного голубого неба, обсуждая на ходу, не лучше ли все-таки ездить через Лион, несмотря на пересадку и трехчасовое ожидание, нежели через Бордо без пересадок, зато с бесчисленными остановками. Бабушка, впрочем, особой разницы не видит и не понимает, почему до сих пор не взорвали Центральный массив и не проложили дорогу напрямик. В следующий раз она непременно возьмет с собой карманный пульверизатор, чтоб опрыскивать в дороге лицо и не ощущать себя в вагоне для скота — иначе не назовешь. Запах пищи (яйца вкрутую, которые чистят у тебя под носом — бр!), смешанный с запахом пота. И нечего все валить на жару. Далее следует рассуждение об общем недостатке гигиены: от некоторых (поясняется, от кого именно) попахивает уже с утра, пятна под мышками, как известно, за один час не появляются. Но самое прискорбное — это бесцеремонность. В начале пути все ведут себя так, будто сейчас из замка (это эталон, подразумевается замок в Риансе, принадлежащий одному из древнейших родов Франции): подчеркнутая элегантность, нога на ногу, ладонью рот прикрывают при намеке на покашливание, рассыпаются в извинениях, когда нужно положить чемодан в багажную сетку, а потом, через энное количество километров, распускаются, сидят развалившись, наступают друг на друга, да еще тебя вежливости учат, словом, вместо версальского парка — джунгли. Она давно уже дала зарок, что никогда не опустится до такого состояния, когда ноги расставлены или рот открыт, — и твердо на том стоит. И ну энергичнее обмахиваться газеткой, чтоб побыстрей растворить осадок кошмарной ночи в ласковом воздухе Прованса.
Мистер Джон, как называют его в поместье рабочие-арабы, плавно катит по нижним виткам дороги через Моры, стекла опущены, локоть на окне. Он чувствует, как пряный дух холмов — этой чудесной кухни под открытым небом — возвращает старикам силы, растраченные в дорожных передрягах. Насыщенный, дурманящий аромат, в котором с близкого расстояния различаешь шалфей, тимьян, майоран, розмарин, базилик, мяту, скипидарный запах хвойных, терпкий — самшита, горько-сладкий — смоковницы; оголенные стволы пробкового дуба, извивающиеся — оливковых деревьев, серебристый отсвет листьев каменного дуба, лакированный — лавра, охряная земля, черные сланцы, зелень сосен на фоне иссиня-голубого неба, назойливое пение цикад, заполняющее паузы в разговоре.
Серпантин дороги ныряет в прохладную тень северного склона, где вольготно букам и дубам, а затем, на излете виража, опаляется умопомрачительным южным солнцем. Пожилые супруги млеют, чуть покачиваясь на поворотах, и благодарно устремляют взгляды к вершинам.
Бабушка сидит впереди, рядом с водителем. Иметь зятя-англичанина — это как-никак оригинально. Правда, дочери она сразу же сказала: «Я буду звать его Жанно». Она побоялась, что, дурно произнося иностранное имя, будет выглядеть смешной, и, по своему обыкновению, предпочла решить вопрос радикально. Жанно-Джон, возможно, за это ее и любит — за слабину самолюбия в железной французской леди. Оно-то и разглаживает морщины на ее впалых щеках. Рассказ о своих злоключениях она завершает на комической ноте, копируя гадкий непристойный жест, каким женщины проветривают исподнее. Она подцепляет юбку двумя пальцами, приподнимает и колышет ее, будто пыль стряхивает. Все смеются. Теперь, на фоне воцарившегося веселья, можно и повторить. И она исполняет номер на бис. От тягостных дорожных впечатлений не остается и следа, когда на дальнем конце вымощенной щебнем аллеи, у входа в которую вытянулись в струнку два кипариса, проглядывает розовая штукатурка дома. В тени огромной акации деда уже поджидает плетеное кресло. В нем он проведет лето.
Он усаживался в кресло ранним утром после короткой прогулки
Возвратившись с прогулки в белой летней рубашке с короткими рукавами и полотняных брюках, он садится в свое кресло: читает газету, начинает кроссворд, который Люси закончит в постели перед сном, гибкой бамбуковой тросточкой из коллекции зятя чертит на песке размашистые дуги, выстраивает пирамидки из опавших листьев и преграждает путь колонне муравьев — так проходит утро. По мере того как дневной свет становится все ярче, панама все ниже сползает на глаза, он смотрит прямо перед собой и время от времени приподнимает ее, отвечая на приветствия. Никто не проходит мимо по дороге к виноградникам и дубовой роще, не выказав ему своего почтения. Он похож на бесстрастного китайца, неподвижно сидящего под деревом, что воспринимается как признак великой мудрости теми, кто проводит день в суете. Кажется, все хозяйство вертится вокруг деда. Рабочему, у которого сломался трактор, он указывает, куда пошел мистер Джон. Если Джон в доме, берет на себя роль глашатая и кричит: «Жанно, вас тут спрашивают насчет трактора». Дымок, поднимающийся от сигареты, упирается в поля шляпы, застывает на мгновение и, перед тем как растаять, осеняет его голову нимбом. Цилиндрик пепла падает на полотняные брюки, прерывая его мечтательное созерцание. Дед аккуратно перекатывает его на картонную обложку записной книжки, которую носит в нагрудном кармане рубашки (среди прочего он помечает там и результаты своих ботанических изысканий), и в целости и сохранности скидывает в пепельницу, стоящую возле него на чурбачке. Полагая, что дедово ничегонеделание не заслуживает оказываемых ему почестей, бабушка приносит корзину лущильной фасоли, чтоб, дескать, был от него хоть какой-нибудь прок. Занимайся она вязанием, она бы заставляла его вытягивать руки и наматывала бы на них нитки. Заметим, тут он проявляет удивительную покорность, лишь бы только его не принуждали подниматься с кресла, он даже безропотно сносит нарекания дочери, когда ему случается в забывчивости швырнуть незатушенный бычок в пожелтевшую траву: Люси прыжком настигает злополучную сигарету и затаптывает ее — ни дать ни взять Георгий Победоносец, поражающий змея, — показывая деду, будто он ни разу не видел, обугленные основания стволов на косогоре — леденящее душу свидетельство драмы, разыгравшейся прошлым летом, когда гудящая стена пламени была остановлена менее чем в двухстах метрах от дома, вспоминая ту ночь, полыхающую заревом костров, точно на холме стала лагерем целая армия, скорбный треск деревьев, запах жареного хлеба поутру и опустошенный склон — а причиной всему, возможно, был брошенный окурок. И дед кается так, словно бы он запалил костер, на котором погибла Жанна д’Арк.
Торжествующее лицо бабушки: она же предупреждала, что он всех нас сожжет своими сигаретами, — и побежала дальше догонять крошку Люка, младшего сына Люси, который непременно желает разгуливать по территории нагишом и с воплем убегает всякий раз, когда его заставляют надевать голубенькие плавки, те, что сейчас у бабушки в руках. Если она его не поймает, скоро они пробегут в обратном направлении и в том же порядке: бабушка позади, впереди — орущий Люк, загорелый с головы до пят, со слишком коротеньким, чтобы болтаться, и оттого торчащим, как шип, члеником. Поддавшись было искушению найти убежище возле деда, он в последнюю минуту сворачивает в сторону от акации, вспомнив, что терпеть не может названий бабочек и цветов и нелюбознательностью своей заслужил, так сказать, немилость. Дедушка и в самом деле отказывается принять чью-либо сторону в драме, которую ребенок, судя по воплям, воспринимает как величайшую в мире несправедливость. Дед хранит безучастие, достойное восточных мудрецов: известно ведь, что дзэн-будцистские монахи сворачивали головы котятам, дабы убедить последователей в бренности всего земного (а каково это котятам?).
Дедушка покидает вахту на время обеда и дневного отдыха в самое послеполуденное пекло, когда изнуренный воздух вибрирует, как под дулом огнемета. Он возвратится в кресло к чайной церемонии: уступая британским нравам, бабушка отказывается здесь от обычного кофе с молоком, словно бы расплачиваясь за навязанное зятю офранцуженное имя. Позднее, с наступлением вечерней прохлады, перед ним на тщательно выметенной площадке разыгрываются бесконечные партии игры в шары — «були». Если возникают споры, у него церемонно одалживают трость, чтобы измерить расстояние от шара до шара, тем самым привлекая его на роль арбитра, само присутствие которого побуждает к здравомыслию. Только с наступлением ночи тучи комаров выгоняют нашего мудрого и справедливого, как Людовик Святой, деда из-под дерева.
И вдруг однажды утром кресло осталось пустым.
По мере того как разгорался день, ноги сами то и дело приводили бабушку к акации. Вставших спозаранок поначалу позабавило небывалое нарушение ритуала. Бабушка же робко выказывала беспокойство: «Альфонс не возвращался с прогулки?» или «Вы не видели моего мужа?» Она попыталась расспросить даже маленького Люка — свидетеля всего на свете, — бегавшего в облачении убежденного натуриста, но он заподозрил подвох и припустил со всех ног. Бабушка потрусила за ним, растолковывая ему на ходу, что он ее неправильно понял: «Я только хочу спросить, где дедушка», но он — пуганый вороненок — ничего не желал слушать: если не с трусами, так с занятиями пристанут. Она расспрашивала одних, других, третьих — все напрасно: к полудню поместье было поднято по тревоге.