Помещик Пушкин
Шрифт:
…Чувственные возбуждения в Тригорском достигали высоких градусов и не находили здесь разрешения… Страстный темперамент Пушкина, бешенство желаний, невероятные взрывы ревности нам известны — особенно в период жизни на юге. Но мы не знаем о таких проявлениях чувственного возбуждения в его жизни в 1824–1825 годах. О припадках ревности, похожих на чуму, мы не слышали за это время. Ревность к Керн была больше в письмах, чем в действительности. Никогда чувственная жизнь Пушкина не протекала в столь нормальных условиях, как в этот год — в 1825-й. Но здоровая, нормальная любовь, удовлетворявшая его жадную чувственность, была в Михайловском, а не в Тригорском. Здесь, в Михайловском, жила милая и добрая крестьянская девушка, подарившая и девичью честь, и все свое чувство человеку, для нее необыкновенному. Ни в одном своем романе Пушкин не был так далек от припадков
Кстати, я забыл сообщить, что о девушке мы можем сказать больше даже на основании данных, уже нам известных. Мы знаем ее отца. Это не раз упоминавшийся мною доверенный С. Л. Пушкина, приказчик села Михайловского, Михаил Иванович Калашников. Ведь это он и был назначен С. Л. Пушкиным в управляющие села Болдина. Назначение состоялось в январе 1825 года, а через год с лишним — в мае 1826 года — это он перевозил свое семейство, а в его составе и свою дочь, в Болдино. Об ее грехе он еще не знал.
Могу с точностью назвать ее имя. В ревизской сказке, поданной в 7-ю ревизию в марте 1816 года, среди дворовых сельца Михайловского на первом месте вписан Михайло Иванов с семьей — женой, пятью сыновьями и единственной дочерью, которой было в момент записи десять лет. Имя ее — Ольга.
Итак, Ольга, Ольга Михайловна, дочь Калашникова.
И еще кстати. Не лишнее указать, что в одном из так называемых донжуанских списков Пушкина среди женских имен, близких Пушкину, названо и имя Ольги. Кто Ольга, не выяснили исследователи донжуанского списка. В исследованном ими любовном календаре даже имени такого не было. Теперь оно появляется.
Роман развивался в отсутствие отца, а покровительницей романа была, конечно, няня, свет Родионовна. Она жила в таком близком общении со своим питомцем, что уж никак не могла не заметить, на кого направлены вожделеющие взоры ее питомца. Пушкин слышал ее тяжелые шаги за стеной и чувствовал ее кропотливый дозор. Ее «простые речи, и советы, и укоризны, полные любви» утешали Пушкина.
Ох, эта Арина Родионовна! Сквозь обволакивающий ее образ идеалистический туман видятся иные черты. Верноподданная не за страх, а за совесть своим господам, крепостная раба, мирволящая, потакающая барским прихотям, в закон себе поставившая их удовлетворение! Ни в чем не могла она отказать своему неуимчивому питомцу. «Любезный друг, я цалую ваши ручки с позволения вашего сто раз, и желаю вам то, чего и вы желаете…» — читаем в ее письме, которое писали под ее диктовку в Тригорском (а тригорские барышни еще от себя поправляли!). Семидесятилетняя старушка любила молодежь, любила поболтать, порассказать о старине в назидание и поучение, не прочь была даже от бокала вина на молодой пирушке.
Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей! Выпьем с горя; где же кружка? Сердцу будет веселей!О старой няне идет речь в стихах Пушкина. И Языков воспевал ее и пиры в ее присутствии в комнате Пушкина.
С каким радушием — красою древних лет — Ты набирала нам затейливый обед! Сама и водку нам, и брашна подавала, И соты, и плоды, и вина уставляла На милой тесноте старинного стола… Ты занимала нас, добра и весела. Про стародавних бар пленительным рассказом; Мы удивлялися почтенным их проказам. Мы верили тебе, — и смех не прерывал Твоих бесхитростных суждений и похвал. Свободно говорил язык словоохотный, И легкие часы летели беззаботно.И
Длинные зимние вечера Пушкин коротал с подругой своей бедной юности. Она рассказывала ему сказки. Так и кажется (вот для этого предположения у меня нет данных, но уж очень оно напрашивается!), так и кажется, что рядом тут же сидит и дочка приказчика Михаилы, которую Пущин сразу отличил среди крепостных швей. Только при покровительстве няни могла длиться связь Пушкина с Ольгой Михайловой: в узкой ограниченности барского дома и усадьбы от няни не укрылось бы ни одно вожделение любезного ее сердцу питомца.
В конце февраля, в начале марта случилась история, которая, по всей видимости, имеет отношение к интимным делам Пушкина. Он писал в это время брату: «У меня произошла перемена министерства: Розу Григорьевну (экономку, назначенную матерью) я принужден был выгнать за непристойное поведение и слова, которых я не должен был вынести. А то бы она уморила няню, которая начала от нее худеть. Я велел Розе подать мне счеты… Велел перемерить хлеб и открыл некоторые злоупотребления… Впрочем, она мерзавка и воровка. Покамест я принял бразды правления». Конечно, воровство Розы играло последнюю роль, а главное — слова, которые Пушкин не должен был вынести, и обида няне. Ушла Роза, которая могла быть свидетельницей романа. Остались сам барин, да няня, да девушка.
От работы над записками Пушкин перешел в Михайловском к работе над художественным воплощением исторических событий — над «Борисом Годуновым». У него было спокойное настроение — необходимое условие плодотворной творческой работы. «Для вдохновенья нужно сердечное спокойствие», — проговорился однажды Пушкин Плетневу. Когда у него не было спокойствия, он не мог отдаваться порывам вдохновения. «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен». В 1825–1826 годах в Михайловском Пушкин работал с творческим увлечением, необычайно радостно. Окончив работу, он веселился, как ребенок. Он перечел свою трагедию вслух, один, и бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Создание Бориса Годунова предполагает особенные условия творчества: спокойное, удовлетворенное состояние духа, устранение мелких раздражающих моментов и в области интимной спокойное чувство любви, находящей ответное удовлетворение. Окончательная отделка Годунова падает на ноябрь месяц 1825 года, а в начале мая, т. е. через пять месяцев, Ольга Калашникова уже стала живой брюхатой грамотой, отосланной к Вяземскому, но особенность ее положения еще не бросалась в глаза.
Пушкин олицетворял свою музу в своих героинях. Между прочим, в восьмой главе «Онегина» муза является уездной барышней, «с печальной думою в очах, с французской книжкою в руках». Я напомню еще одно олицетворение. Пусть оно и заимствовано, но ведь Пушкин относился к переводам вполне субъективно и выбирал оригиналы, созвучные своей жизни и творчеству:
О, боги мирные полей, дубрав и гор, И гений и стихи ваш любят разговор. Меж ними я нашел и Музу молодую. Подругу дней моих невинную, простую — Но чем-то милую, — не правда ли, друзья?