Помненька
Шрифт:
– Мне тоже тяжело ждать, Ридушка, - печально сказал я, - мне стыдно за то, что тут так красиво и хорошо... Больше я ждать не могу. Цветы становятся моими врагами...
– Это у вас тоска по своей семье, - ответила Ридушка.
Но Ридушка ошиблась. На родине у меня не было никого. Родители мои погибли еще в годы гражданской войны, и я вырос в детском доме. Я не был привязан ни к одному городу, потому что я скитался из края в край, долго беспризорничал, служил проводником на железной дороге, плавал по четырем морям, потом стал летать в Арктике. Одним словом, у меня, как говорится, не было своего очага и меня не тянуло к какому-нибудь определенному месту. Но родина стояла перед моими глазами.
– Двадцать первого сентября, - продолжал Григорьев, - когда пришел мой черед идти на охоту, я не пошел в чащу, где мы обычно встречали диких коз, а свернул на дорогу и отправился туда, где пролегало большое шоссе.
– У вас было ружье?
– спросил я.
– Да, старое охотничье ружье дяди Вацлава. Но у нас не было дроби и пороха и оставалось только тридцать шесть патронов. Поэтому в группу охотников были выделены три лучших стрелка: Дик Смайлз, Джемс Муррей и я. Мы поочередно ходили на охоту и получали для охоты только один патрон. Мы не имели права возвращаться с пустыми руками и должны были стрелять наверняка, потому что запас пищи у нас иссякал и мы к зиме ничего не заготовили. Так вот, двадцать первого сентября я пошел по лесной дороге к шоссе, залег в кустах и стал ждать. Ждать мне пришлось долго, двое суток. По залитому солнцем шоссе проходили женщины с корзинами, на велосипедах катили полицейские с красными нарукавниками. Я ждал немцев. Но немцев не было. Только к концу вторых суток я увидел двух немецких солдат. Они ехали на мотоцикле и остановились недалеко от куста, под которым я лежал. Машина у них закапризничала, и они стали чинить мотор. Я видел их лица - это были молодые, красивые парни, отъевшиеся на чужих хлебах, жизнерадостные и веселые: один чуть повыше и помоложе, другой, коренастый крепыш, постарше, он был в расстегнутом мундире, в пилотке, лихо сбитой на затылок. Мне неудобно было стрелять по немцам, когда они возились с мотором, - у меня был только один патрон, и я мог бы убить одного, второй убил бы меня. Я незаметно отполз в сторону, перешел правее, туда, где они должны были проезжать, залег и стал ждать.
Но вот наконец раздался шум мотоцикла. Я снова увидел немцев. За рулем сидел тот, в расстегнутом мундире. Я допустил их на десять шагов и выстрелил в упор. Мотоцикл перевернулся. Немец, который сидел сзади, не успел подняться. Я убил его ударом приклада в висок.
К исходу вторых суток, вечером, я вернулся в оранжерею. Мои товарищи сидели на заветной куртине. Американцы стучали шарами пинг-понга. Христиансен играл на скрипке, а рыжий Дик сосал трубку и смотрел на Ридушку.
Эжен, увидев, что я пришел с пустыми руками, захохотал, шутливо раскланялся и возгласил:
– Внимание, господа! Мсье Тартарен из Тараскона возвращается с удачной охоты! Следом за ним идет обоз дичи! Среди его трофеев - лучшие экземпляры местной фауны!
Дядя Вацлав укоризненно взглянул на меня - два дня тому назад мне был выдан двадцать девятый по счету патрон - и проворчал:
– М-ммм! Ав-ввв!
Ридушка, моя милая, хорошая Ридушка, поднялась со скамьи и сказала мне:
– Вы не убили даже тетерева, Алексей?
Я посмотрел в ее голубые с морской прозеленью глаза.
– Сегодня я убил двух тетеревов, Ридушка, - сказал я.
– Вот их пистолеты и документы...
Американцы оставили пинг-понг, Христиансен подошел ко мне со скрипкой в руках. Посыпались сотни вопросов, и я должен был несколько раз повторить рассказ о встрече
Рыжий Дик Смайлз, от которого до этого никто не слышал ни одного слова, свирепо закричал дяде Вацлаву:
– Что же ты медлишь, старик! Мой черед идти на охоту. Давай мне тридцатый патрон. Я пойду к ночи.
Когда я предложил Дику новехонький немецкий вальтер, он обиженно поджал губы, передвинул трубку в уголок рта и процедил:
– Сэр. Я стреляю из ружья не хуже вас...
Он взял ружье, один патрон и ушел не простившись. В этот вечер алый букет львиного зева не был поставлен в комнате Ридушки. Все понимали, куда ушел Дик, и я заметил, что товарищи волнуются. Ночью ко мне в теплицу пришли негр Джемс Муррей, маленький Гарри Линсфорд - он был военным врачом, мы называли его "доктор Гарри" - и лейтенант Том Холбрук. Сверкая стеклами очков - все они были в очках, американцы чинно расселись на стульях, закурили сигареты и перебросились со мной несколькими незначительными фразами. Потом лейтенант Хобрук, болтая ногой, сказал сердито:
– Мистер Григорьев! Мы пришли заявить вам о том, что вы поступили опрометчиво. Ваше нападение на немцев не принесет ничего хорошего. Они обнаружат нашу оранжерею, и тогда нам несдобровать...
Он говорил все это, опустив глаза и с трудом подбирая слова. Мне неловко и стыдно было слушать его, но я молчал, дожидаясь, что будет дальше. Черный Джемс сердито сопел, поглядывая на лейтенанта. А тот угрюмо и нудно бормотал о том, что мы не имеем права рисковать судьбой женщины, что "товарищеская корпорация" протестует против моего поступка, что партизанские действия противны международным законам ведения войны и офицерской рыцарской этике...
Мне надоело в конце концов слушать нотацию Холбрука, и я спросил, повернувшись к негру:
– Вы тоже так думаете, капрал Муррей?
Негр пожал плечами и ответил смущенно:
– Нет, мистер Григорьев, я думаю совсем иначе... Но дело в том, что лейтенант Холбрук приказал мне идти к вам и не предупредил зачем...
Тут впутался доктор Гарри и стал говорить, что нам нечего совать свой нос в домашние дела чехов - он так и сказал: "в домашние дела", - что мы все уже свершили свой солдатский долг и что нам, дескать, остается спокойно и мирно дожидаться конца войны, пользуясь гостеприимством Ридушки...
Одним словом, они долго уговаривали меня, пытались даже угрожать, но я сказал им, что у меня как у советского офицера есть свои понятия о солдатском долге и что я сам поговорю с товарищами и узнаю мнение Ридушки. Когда американцы уходили, негр задержался, украдкой пожал мне руку и шепнул тихонько:
– Не верьте им, мистер Григорьев. Никто из товарищей не знает об их приходе, и все восхищаются вашим поступком...
Потом я поговорил с друзьями и понял, что они настроены по-иному. На другой день вернулся Дик Смайлз и молча выложил перед нами изрядно потертый, но вполне исправный парабеллум и воинскую книжку с именем унтерштурмфюрера Иоганна Зеннера. Оказывается, Дику даже не пришлось пускать в ход ружье, так как он подкараулил пьяного Зеннера у ворот придорожной корчмы и прикончил немца садовым ножом.
Григорьев, задумавшись, опустил голову, тяжело вздохнул и продолжал:
– Однажды вечером мы собрались на куртине. Председательствовал Христиансен, которого, правда, никто не выбирал. Он отложил скрипку и сказал, помахивая смычком:
– Друзья! Капрал Джемс Муррей к ночи идет на опушку леса, туда, где проходит дорога. Он говорит, что идет "охотиться". Лейтенант Григорьев начал эту "охоту", а сержант Дик Смайлз и капрал Муррей следуют его примеру. Мы все уже знаем, куда ходят наши товарищи, и не хотим оставаться без дела...