Помолвка (Рассказы)
Шрифт:
Валери, все еще в своем праздничном пальто, нервно расхохоталась и убежала в кухню, куда он последовал за ней, чтобы добить вторым куплетом: «Парень я хваткий, тянуть не люблю, девку я вмиг на тюфяк завалю…»
Забившись в угол, затравленная, она увидела, что он идет прямо на нее и, прикрывая руками живот, закричала: «Нет! Нет!» Озадаченный, немного смущенный, встревоженный, он повернулся к ней спиной и ушел обратно в столовую — ему показалось, что он взбаламутил какую-то грязь, таившуюся в сокровенных глубинах ее существа.
В следующую пятницу, после обеда, Жосс, не желая показать, что он спасовал перед сестрой, как обычно, пошел на улицу Блан-Бокен, но почти без всякой охоты: спектакль, разыгравшийся в воскресное утро, все еще не выходил у него из головы. На следующий день Валери ничего ему не сказала и выразила свое неодобрение лишь тем, что вообще перестала разговаривать с ним. Отныне его посещения публичного дома по пятницам
Примерно в то же время, как-то утром, когда он сидел у окна маленького кафе и созерцал двор кавалерийской казармы, произошел случай, как будто не очень и важный, но оказавшийся для него чреватым последствиями. Каменщики, работавшие на стройке поблизости, пили за стойкой и громко шутили с хозяйкой. Раздраженный этим шумом, мешавшим его созерцательному раздумью, Жосс обернулся и бросил на них повелительный взгляд, как бы требуя тишины. И вот тут один из каменщиков, человек лет тридцати, отделился от группы, прошел через всю комнату и остановился прямо перед Жоссом. Он долго разглядывал его, словно барышник, покупающий лошадь, потом усмехнулся.
— Так это и впрямь ты, унтер Жосс! Ведь это из-за тебя, подлая тварь, я целый год промаялся в Эпинале! Стало быть, они вышвырнули тебя в отставку?
— Я запрещаю обращаться ко мне на ты!
— Запрещаешь? Хотел бы я знать, как и чем ты можешь мне что-нибудь запретить? Своим толстым коровьим языком? Теперь уж тебе не засадить меня в тюрьму, с этим покончено. И если мне вздумается плюнуть тебе в рожу — а ты того заслужил, продажная тварь, — так это только наше с тобой дело. Ты не можешь отправить меня в крепость, как отправил моих приятелей Равлена и Мино. Может, они еще и сейчас мучаются на Олероне или на тунисском юге. Ты еще не забыл Равлена и Мино, падаль ты этакая? Отвечай, не забыл? Я хочу, чтобы ты сказал мне прямо!
Остальные каменщики подошли ближе И, быстро смекнув, в чем дело, злобно смотрели на бывшего унтер-офицера. Жосс поднялся, чтобы дать отпор. Он пожалел, что не захватил револьвер, и решил принести его на следующий же день, чтобы проучить смутьяна. Но тут вмешалась хозяйка, умоляя зачинщика ссоры не трогать ее клиентов. Тот как будто затих, и на том дело бы кончилось, если б как раз в эту минуту в кафе не вошли два младших офицера, которые возвращались из бывшей кавалерийской казармы. Они спросили о причине скандала, каменщик снова воспылал злобой и, кивком головы указав на своего врага, внезапно, словно по наитию, произнес самые подходящие слова, чтобы унизить его в присутствии двух военных:
— Мой бывший ундер, — сказал он. — Теперь, когда его вышибли из седла, он приходит сюда полюбоваться казармой в надежде попробовать еще разок.
Встретив смущенный взгляд двух военных, Жосс покраснел и почувствовал себя голым. Он решил, что никогда больше не войдет в маленькое кафе, никогда не будет бродить около казармы. Этот эпизод привел его в угнетенное состояние. Впервые он ощутил, насколько возврат к гражданской жизни, лишив преимуществ звания и всесильного покровительства армии, сделал его уязвимым перед лицом внешнего мира и насколько это умаляло его престиж. Подчиненный иерархии мир, в котором более тридцати лет он находил поддержку при любых обстоятельствах, этот мир был теперь для него закрыт, и он понял, что не имеет никакой власти над странной и хаотической стихией, куда его забросило увольнение в отставку.
Лишившись вылазок в окрестности казармы и в публичный дом, Жосс потерял всякую охоту выходить из дому куда бы то ни было. Прогулки его стали более короткими, менее частыми и менее регулярными. На городских улицах и за городом — везде он чувствовал себя чужим для всех и для самого себя и, спеша вернуться домой, иногда ловил себя на том, что бежит бегом. Дома и только дома он вновь обретал себя, вступал во владение своим «я» и наслаждался возможностью жить взаперти, в атмосфере злобы и безопасности. Впрочем, он был несколько обеспокоен тем, что после нескольких месяцев пребывания у сестры словно бы пустил здесь корни и, зная ее тайное желание одержать над ним верх и подчинить себе, делал иногда слабые попытки распрощаться с ней, но попытки эти ограничивались словами, и Валери уже не принимала всерьез его угрозы уехать. Чувствуя, что жертва созревает, она искусно расшатывала его волю, ухитрялась создать ему дома наибольший комфорт и в то же время обостряла разногласия, придающие остроту совместной жизни. Она уже предвидела момент, когда брат, одинокий, опутанный сетью привычки и неспособный создать себе иное существование, вне стен этого дома, окажется в полной ее власти и она пригрозит выгнать его, мягко уклоняясь
Постепенно Жосс усвоил привычку поздно вставать — не потому, что он обленился, а просто чтобы отдалить минуту выхода на улицу. Как-то утром, в первых числах мая, часов около восьми, он открыл ставни и за оградой, в залитом солнцем соседском саду, увидел ребенка, который улыбался ему. Это был двухлетний мальчик Ивон, которого он много раз видел и прежде, но как-то не замечал. Валери уже давно поссорилась с этой семьей, презирая всех ее членов за социалистические взгляды отца — человека тридцати пяти лет, агента страхового общества. Стоя посреди аллеи, ребенок смотрел на Жосса с растрогавшей его доверчивой улыбкой, и он улыбнулся ему в ответ. Он отошел от окна, потом вернулся снова, и Ивон, который, видимо, ждал его возвращения, засмеялся, размахивая руками. Всякий раз, как Жосс отходил от окна, а потом подходил опять, мальчик встречал его появление с той же радостью, с тем же смехом. Жосс охотно принял участие в этой игре, и она почти беспрерывно продолжалась до тех пор, пока он не спустился в столовую к утреннему завтраку. Здесь у него произошел с Валери яростный спор по поводу давно умершего деда: сестра утверждала, что тот всегда носил усы кончиками вниз, а брат твердо помнил, что завитые кончики дедовых усов торчали кверху чуть не до самых глаз. Это оказалось для них удобным случаем обвинить друг друга в недобросовестности, в лицемерии, в эгоизме, в ревности и во всех остальных смертных грехах. Полный гнева, Жосс ни разу не вспомнил о мальчике за все утро.
В полдень, поднявшись к себе, чтобы, как обычно, заняться своими шумовыми упражнениями, он сначала подошел к окну. Мальчуган неверными шажками шел по аллее, повернувшись к нему спиной, и спотыкался о камушки, которые перекатывались у него под ногами. Неуклюжая, как у щенка, походка малыша позабавила Жосса, и, глядя на него, он забыл о своей размолвке с сестрой. Заметив, что ребенок пошатнулся, он затаил дыхание и сделал невольное движение, словно желая его поддержать, но мальчик удержался на ногах и, обернувшись, выразил жестами и улыбками свою радость при виде Жосса, вновь появившегося в окне. Так они обменивались улыбками с четверть часа, но вдруг Жосс спохватился, решив, что теряет время на глупости. Он отошел к ящику, ключ которого всегда держал при себе, и вынул оттуда сетку с целлулоидными шариками. Усевшись за стол, он ручкой перочинного ножа трижды постучал по столу, и в это самое время левой рукой секунд пятнадцать гремел своими шариками. Потом снова трижды постучал по столу. Однако в этот день работа занимала его меньше обычного и он предавался ей не с таким усердием. Несколько раз он бросал ножик, шарики и подходил к окну, чтобы заглянуть в соседский сад. Он как раз стоял там, когда Валери у себя в комнате начала обтачивать свои железки. Она ухитрялась извлекать при этом разнообразные и любопытные звуки, которые в целом не лишены были некоторой музыкальности. Жосс, наблюдавший за шалостями маленького соседа, не отошел от окна, и у него мелькнула мысль, что его собственные дневные упражнения так же бессмысленны, как и упражнения сестры.
Лишь недели через две Валери убедилась, что в поведении, и даже в характере брата произошла явная перемена. До этого ей уже случалось замечать в нем какую-то беспечность, незнакомую ей прежде, а также отсутствие агрессивности и относительное равнодушие во время возникавших между ними ссор, которые прежде неминуемо вызвали бы у него бурный взрыв. Но поскольку эти понижения тонуса в достаточной мере возмещались мрачным настроением и приступами ярости, она не обратила на это особого внимания. И вдруг ей стало ясно, что брат находится на пути к какой-то безмятежности, к какой-то затаенной радости, наводящей на мысль о чудесно обретенной молодости. Правда, это не мешало ему постоянно носить маску суровости, не мешало все свои короткие фразы выкрикивать отрывистым, звучащим как собачий лай голосом, но он все реже выходил из себя, и в большинстве случаев противопоставлял умелым подстрекательствам сестры какой-то отсутствующий вид, а иногда даже миролюбиво, доброжелательно отвечал ей. Порой случалось, что без всякой видимой причины улыбка вдруг освещала, насколько это было возможно, его хмурое замкнутое лицо. Даже холодный взгляд его маленьких светло-серых глаз казался теперь смягченным дымкой какой-то мечтательной задумчивости. Снедаемая досадой, гневом, ревностью, любопытством, чувствуя, что брат ускользает от нее, Валери, с обостренным вниманием следившая за этим все более заметным перерождением, уже не сомневалась, что у него новая женщина и что большая любовь вошла в его жизнь.