Помпадуры и помпадурши
Шрифт:
Но по уходе пристава тоска обуяла еще пуще. Целую ночь метался он в огне, и ежели забывался на короткое время, то для того только, чтоб и во сне увидеть, что он помпадур. Наконец, истощив все силы в борьбе с бессонницей, он покинул одинокое ложе и принялся за чтение «Робинзона Крузое». Но и тут его тотчас же поразила мысль: что было бы с ним, если б он, вместо Робинзона, очутился на необитаемом острове? Каким образом исполнил бы он свое назначение?
Ни спать, ни читать не представлялось никакой возможности…
– Сахарная! – вскричал он в каком-то диком исступлении
Было раннее утро; заря едва занялась; город спал; пустынные улицы смотрели мертво. Ни единого звука, кроме нерешительного чириканья кое-где просыпающихся воробьев; ни единого живого существа, кроме боязливо озирающихся котов, возвращающихся по домам после ночных похождений (как он завидовал им!). Даже собаки – и те спали у ворот, свернувшись калачиком и вздрагивая под влиянием утреннего холода. Над городом вился туман; тротуары были влажны; деревья в садах заснули, словно повитые волшебной дремой.
Он шел и чувствовал, что он помпадур. Это чувство ласкало, нежило, манило его. Ни письмоводителя, ни квартального, ни приставов – ничего не существовало для него в эту минуту. Несмотря на утренний полусумрак, воздух казался проникнутым лучами; несмотря на глубокое безмолвие, природа казалась изнемогающею под бременем какого-то кипучего и нетерпеливо-просящегося наружу ликования. Он знал, что он помпадур, и знал, куда и зачем он идет. Грудь его саднило, блаженство катилось по всем его жилам.
И вдруг его обожгло. Из-за первого же угла, словно из-под земли, вырос квартальный и, гордый сознанием исполненного долга, делал рукою под козырек. В испуге он взглянул вперед: там в перспективе виднелся целый лес квартальных, которые, казалось, только и ждали момента, чтоб вытянуться и сделать под козырек. Он понял, что и на сей раз его назначение, как помпадура, не будет выполнено.
На другой день он собрал квартальных и сказал им:
– Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам.
Но квартальные не поняли и гаркали, что им не в тягость, а в сласть и т. п.
– Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам! – все еще кротко, но уже вразумительнее повторил он.
Но квартальные продолжали гаркать. Тогда он понял, что тут существует недоразумение, и твердым голосом произнес:
– Русским языком вам, прохвосты, говорю: не сметь меня подстерегать по ночам!
Квартальные поняли.
Благодаря этой мере «они» свиделись. Озираясь и крадучись, пробрался он на заре в Разъезжую слободку, где стоял ее домик. Квартальные притворились спящими. Будочники, завидев его приближение, исчезали в подворотни соседних домов. Онастояла у открытого окна… она!Широкая, дородная, белая, вся сахарная! Она ждала.
– Вы-с? – спросил он полудерзновенным, полуиспуганным голосом.
Стыдясь, она закрыла лицо рукавом, но слышно было, как уста ее шептали: «Ах! великие наши согрешения!»
– Желаете ли вы, сударыня, жить со мною вне оного, но все равно как бы в оном? – спросил он ее твердым голосом.
Она слегка дрогнула,
– Слушай-ко, – сказала она, не то кокетничая, не то маскируя свое смущение, – я вам лучше загадку загану. Взгляну я в окошко, стоит репы лукошко —что, по-вашему, будет?
– Репа-с! – отвечал он и даже хихикнул от переполнявшего его умиления.
– Ан звезды!
– Звезды-с? – изумился он.
Последовала минута молчания; оба тяжело и порывисто дышали, а он даже чуть-чуть сопел. Она первая прервала томительное безмолвие.
– Ведь ты поди для лакомства? – сказала она чуть слышно.
Он замычал.
– Ежели для одного лакомства будешь любить, – продолжала она, – и в том я вам запрещаю! Извольте без труда оставить!
Он замычал вторично.
– И что ты во мне, в бабе, лестного для себя нашел! – вдруг вскрикнула она, простирая руки.
Она сама не знала, за что он ее полюбил.
– За что ты меня любишь! – говорила она ему, – что ты во мне, бабе, лестного для себя нашел? Ни я по-французскому, ни я принять, ни поговорить! Вот разве тело у меня белое…
– За тело-с и за простоту-с, – отвечал он, спеша успокоить ее сомнения.
И точно: простоты она была необыкновенной. Даже квартальным – и тем жаловалась:
– За что он меня полюбил! Жила я, баба заугольная, в сору да в навозе копалась – ан нет! и тут он до меня проник! и тут меня, простую бабу, сыскал!
Квартальные почтительно вздрагивали и отвечали:
– За простоту-с. Сами они уж оченно просты. Так просты! так просты!
Настал какой-то волшебный рай, в котором царствовало безмерное и беспримесное блаженство. Прежде он нередко бывал подвержен приливам крови к голове, но теперь и эту болезнь как рукой сняло. Вся фигура его приняла бодрый и деятельный вид, совершенно, впрочем, лишенный характера суетливости, а выражавший одно внутреннее довольство. Когда он шел по улице, приветливый взгляд его, казалось, каждому говорил: живи! И каждый жил, ибо знал, что начальством ему воистину жить дозволено.
День проходил так быстро, что иногда он роптал, зачем сутки заключают в себе только двадцать четыре часа. Утром, вставши рано, он отправлялся в Разъезжую слободку и уже дорогой начинал млеть. Домик, служивший целью его посещений, принял веселый и чистенький вид. Кабака не осталось и следов; стены были обиты тесом и выкрашены светло-серою краскою; на окнах висели белые занавески и стояли горшки с незатейливыми растениями. Внутри все было тоже выскоблено, вычищено и вымыто. Ни мухи, ни таракана; прохлада и тишина. Только с другой половины, из стряпущей, доносился стук ножей и звякание ухватов и сковород, но это даже усугубляло очарование. Запах мяты и липового цвета был господствующим; к нему, по временам, когда отворялась дверь, примешивался запах жареных пирогов, но и он не омрачал картины блаженства, но прибавлял ей еще больше цены. Даже куры, которые кудахтали на дворе, и те, казалось, неспроста кудахтали, а во свидетельство исполнения желаний.