Поной-городок, Москвы уголок
Шрифт:
Так вот же она всё та же гора, по которой я с пойманной впервые куропаткой мчался на лыжах сломя голову, повесив свой первый трофей на пояс, чтобы видели все, какой я промышленник. К дому я шёл, хмелея от счастья, и ноги не чуяли земли. Нет, я не шёл, а летел. И даль становилась как будто светлее. Сияло солнце. Раздвинув широко золотые ресницы, оно глядело на меня с любопытством.
На память пришёл родной дом, где прошло моё детство. Дом был большой, как казалось мне тогда. Он сухо потрескивал от мороза, а коли позёмка мела – снег шуршал о стекло, словно кто-то силился заглянуть в окна; и что-то глухо хлопало по крыше, то ли доска карниза, то ли железный лист возле трубы. Тонкие стрелочки льда
Старшие сестрёнки ушли в сельский клуб на танцы: была суббота и сегодня завели старенький клубный движок, который прерывисто пухал, издавая электроэнергию. Младшие братья спали сладким сном.
Мама в то время находилась в районной больнице, а отец в стаде. Я сидел за столом, читая книгу при керосиновой лампе, огонь которой испуганно вздрагивал, когда о стену дома разбивался порыв ветра, я сидел, накинув на плечи зимнее пальто, и совал голые руки под мышки, ежился, напряженно прислушивался ко всем звукам, долетавшим снаружи. Мне внушала опасение лампа. Я то и дело взбалтывал её, слыша жидкий плеск внутри: керосин кончался, а идти в сени, добавлять керосину было страшновато. Хоть бы сёстры пришли скорей! Я вытягивал шею, напряженно всматривался в тёмное окно.
То мне чудился знакомый свист, которым лихо владел мой друг Паша Шевелюхин, то скрип лыжных палок по снегу, то глухое притопывание на крыльце. Но это только чудилось. Охапка поленьев лежала наготове возле печки, но я не затоплял её, медлил: а то выстынет в избе до сестриного прихода. Пар от дыхания ударялся в лампу, язычок пламени трепетал. Старые часы тикали громко и скрипуче, а стрелка словно заржавела – она едва-едва ползла по циферблату. Казалось, всё отступило куда-то: и соседские дома, и всё живое, и стоит дом наш посредине равнины, а вокруг ни души.
Чувство одиночества нарастало. Мной овладевало отчаяние; я уже не верил, что сёстры придут, уже злился, уже готов был плакать и вглядывался в стрелки часов- читать не хотелось; тщетно вслушивался в долетающие звуки- ничего, кроме шуршания снега по стене и глухого хлопанья по крыше. И вдруг – о чудо! Я явственно услышал сестрин смех. Сёстры идут. И лампа начинала светить ярче. Быстро наломал лучин для растопки печки. Лучины весело затрещали, потянуло смоляным дымком.
Я сбрасываю с плеч пальто, мне уже не холодно, и дом кажется обжитым, уютным, светлым. Растопка из лучин догорает, постреливая алыми угольками-это к гостям! Примета такая. Занялись поленья. Я начинаю лихорадочно вытаскивать задвижку в трубе, щипать дальше лучину от соснового полена, специально лежащего на печи для этой цели. И растапливаю печку. Пламя весело шумит и рвётся вверх, в трубу. Тяга такая, что поленья хоть привязывай, не дай бог, через трубу вылетят целиком.
Они входят. Красный отблеск пламени из печи радостно играет на белом боку большой печи. Не слышно тягостного стука маятника старых часов, не слышно зловещего хлопанья на крыше- весело и хорошо. Сейчас сёстры сядут у печки, они будут разговаривать, делиться впечатлениями о проведённом вечере в клубе, а я спокойно продолжу читать. А потом мы все вместе сходим в стайку, где должна окатиться одна из овец, дадим овцам пахучего сена на ночь. Попьём горячего чая, а потом ляжем вместе на одной кровати, под одним одеялом, и будем спать, грея друг другу спины…
Дровосечка
Пришла,– и тает всё вокруг,
Всё жаждет жизни отдаваться,
И сердце, пленник зимнихвьюг,
Вдруг разучилося
А.А. Фет
Земля лежала ещё под снегом, деревья стояли голые. Высокое небо было ясным и холодным. К западу тянулись холмы, пестревшие весенними проталинами. По утрам ещё курился морозный пар над Поноем, льдисто сверкал на полях крепкий наст и ребятишки бегали в школу не дорогой, а прямиком, но уже чувствовалось приближение весны.
Зима неторопливо скатывалась под весну: снег скипелся сахарно, стеклянным настоем обложило сугробы, и, хотя зеркальный, слепящий глаза покров пока не держал на себе человека, но уже ладно отполировал забои. Земля потекла, из её натужившегося чрева потекли первые соки, и неясные сиреневые пролысины обманчиво упали на встопорщенные ивняки. Весной запахло, весной, хотя морозы в полной силе и добрый хозяин, жалея дров, дважды в день калит печи. Но в предутренние смирные часы особенно сладко отзывается душа на растворенную природу, когда в атласном небе трепетно прогибаются к земле зазеленевшие звёзды, готовые прорасти в снегах, а воздух хмельно дзинькает, как подгулявшая чернозобая синица. Весеннее, но ещё холодное солнце заливало прозрачной позолотой запушенные снегом улицы Поноя. Начала горбиться и чернеть дорога от фермы до полей: по ней возили навоз. Зори разгорались всё ярче, солнышко как бы набухало день ото дня, вставало огромное, багрово-красное, выманивало из-за реки на забереги куропаток. Далеко открылась речная даль, скатившаяся к морю.
Обычно в эти мартовские дни собирались дровосечки. Приходили друг к другу односельчане и просили помочь в заготовке дров, в основном это были пожилые, одинокие женщины. Вечер выдался светлый, безветренный. С чистого, безоблачного неба глядел месяц, окрашивая избы понойчан в молочный цвет, когда пришла Августа Ивановна просить нас мужиков на дровосечку. Отказываться было нельзя, потому что и тебе пришлось просить бы людей в помощи, хотя и было мне в то время всего четырнадцать лет, но в Поморье это уже считалось, что ты мужик.
Небо на востоке почти прозрело, стало подниматься, а понизу, с широким захватом, занялось всё нежно-розовым, ещё не выспевшим светом, зато лёгкие, развеянные за ночь и вознесённые в голубеющею высь облака жарко полыхнули в пронзительно молодых лучах солнца, ударившего по ним из-за горизонта. Мы уже отъезжали на тракторе. Верёвки для вязания бунтов (дрова складывали в кучу, перевязывали их верёвкой и спускали с горы, бунт катился до самой реки) и топоры всё было приготовлено с вечера. И когда поднялись на очередную вараку ( место, где рубят дрова), иногда дрова – мелкий белобокий березняк – были ещё с начала зимы нарублены и стояли костром, то увидели, что и само солнце уже легло на Бревенный, шафранно- красное, как обрубок железа, раскаленный в горне и только-только брошенный на наковальню.
Весна задерживалась, по ночам сковывало наст, утренники стояли звонкие, ядреные, но вот где-то накопилось избыточное тепло и широко хлынуло по земле, отгоняя ещё дальше на Север зиму. До этого три дня подряд над деревней тянулись нескончаемой холстиной низкие тучи, цепляясь свисающими обрывками за реку, пробуждая её встряской. Непрекращающаяся изморозь настойчиво съедала снега; как всегда, раньше всех обнажился шошинский угор возле школы, и в полях появились проплешины. Потом вернулось солнце, напористое, обновленно – ясное, оно тоже принялось за работу, что подстёгивало нас спешить с дровосечкой. Река Поной должна была вот-вот сорваться, в ней копилась полая вода, бегущая из ручьев, но пока она шла поверху, наледью. День наполнялся светом и теплом. За рекой в кустарниках табаркали куропатки.