Попаданец на гражданской. Гексалогия
Шрифт:
Колчак затушил папиросу и устало закрыл глаза — до пронзительности остро он ощутил свою беспомощность. Это был конец и для него, и для попытки будущего возрождения России. Это золото уже не поможет, ибо попадет в чужие руки, возможно, даже окажется у большевиков. Но пусть даже так будет, лишь бы не прилипло к грязным жаждущим лапам мнимых союзников, ставших хуже злейших врагов.
Он сейчас вспомнил слова генерала Каппеля, когда адмирал на каком-то полустанке предложил генералу взять для войск несколько ящиков золота. Прощальные слова
В дверь негромко постучали, и Колчак вынырнул из омута тягостных воспоминаний и размышлений. Громко сказал:
— Войдите.
Дверь тут же открылась, и адъютант четко доложил:— Там пришел командир чешского ударного батальона майор Гассек. Вы его примете?
Адмирал чуть кивнул и несколькими движениями ладоней привел себя в порядок. И вовремя — на пороге появился молодой офицер в шинели с бело-красной полосой на рукаве. Почтительно козырнул.
— Почему вы отобрали наши паровозы, майор? Почему не пропускаете наши эшелоны на восток?!
— На многие станции вошли красные партизаны, и мы не можем с ними воевать, это приведет к разрушению полотна. Совет послов настоял перед вашим правительством на нейтралитете железной дороги. В силу этого мы не можем пропустить ваши эшелоны на Иркутск. И потому паровозы вам сейчас не нужны, ваше высокопревосходительство. И мы на время их взяли, они нужны для перевозки моего батальона, который обеспечит охрану пути вдоль следования ваших же эшелонов в дальнейшем.
Майор говорил серьезно, но в глазах, как видел Александр Васильевич, время от времени сверкали искры презрения. Адмирал сжал кулаки от бессильной ярости — но ничего не мог сделать. Сейчас у Верховного Правителя России сил было меньше, чем у этого уверенного в своем превосходстве наглого чешского майора.
— А для чего вы все это здесь устроили? Вы так весело встречаете свое Рождество? — Адмирал ткнул пальцем в заледеневшее окно. — Пушки и пулеметы на нас наставили, пехоту в цепь положили! Для чего? Неужели только для взятия паровозов?
— Ваше высокопревосходительство, — удивление в голосе майора можно было бы назвать искренним, если бы не нотки снисходительности, — город заняли красные партизаны, и я просто усилил вашу охрану, чтобы не допустить инцидентов. Мы немедленно разоружим того, кто первым начнет войну на железной дороге…
— Идите, майор. Вы свободны, — адмирал устало закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. Все кончено, по сути русского Верховного Правителя взяли под арест в его же собственной стране. И это не самоуправство безвестного майора, это намного хуже…
Слюдянка
— Господин ротмистр! Господин ротмистр!! Да пустите же меня!!! — отчаянный женский вопль разорвал морозный воздух. Ермаков обернулся на голос: вырываясь из рук
— Отпустите ее! — Костя немедленно пошел навстречу. — Что случилось? Я могу чем-то помочь?
— Я… Мы из Омска эвакуированы. Сюда сейчас пришли. Там три вагона раненых солдат, и мы… Они мрут, вагон целый, а у нас нет ничего… Ничего. В Иркутске не приняли, там все забито ранеными и больными. Все госпитали. Сказали идти на Верхнеудинск. Доктор Павлушкин вчера слег, а я не знаю, что делать?! Не знаю…
Молодая еще женщина, но с красными, как у кролика глазами и изможденным лицом, опустилась коленями на снег, зашлась плачем. Хрупкие плечи под потрепанным, дорогим когда-то пальто, задрожали.
— Не плакать! Веди к вагонам! — Ермаков рывком поднял женщину, поставил на ноги и рявкнул грозно, выводя ее из подступающей истерики: — Веди к раненым, быстро!
Та тут же закивала заплаканным лицом и быстро пошла куда-то в сторону, обогнув какие-то теплушки и пустые платформы. Шли минут пять, перепрыгивая через сугробы и рельсы, обходя составы. Ермаков даже сомневаться начал — а не Сусанин ли это в женском обличье.
Чуть ли не в самом конце станции, на дальних путях стояли две теплушки и зеленый обшарпанный пассажирский вагон, рядом с которыми лежали в снегу несколько запорошенных скрюченных тел.
Еще одного несчастного вытаскивали из вагона трое невозмутимых мужиков, в потрепанных донельзя полушубках. И даже подбадривали себя, как показалось Ермакову, матерками. Но, подойдя ближе, он не поверил вначале собственным ушам — «Айн, цвай — генуг» — громко раздалось в морозном воздухе. И тело умершего, описав в воздухе короткую дугу, рухнуло на уже вынесенных, вернее, выброшенных из вагона мертвых солдат.
— Твою мать, уроды расейские! — волна гнева захлестнула всю душу, и грязная матерщина, сыпавшаяся с губ ротмистра, отбросила в сторону и женщину, и сопровождающих солдат.
Он много читал о том, что отступавшие белые оставляли целые составы умерших, и красные потом замучились сжигать штабелями или топить в речных прорубях тысячи человеческих тел.
Но то Транссиб, а чтоб здесь такое было тоже, о том Ермаков и помыслить не мог. На оживленной станции, среди ясного дня и многочисленных белых и союзных войск помирают раненые и больные русские солдаты, как бездомные шелудивые собаки…
— Суки! Уроды! — всю ненависть, помноженную на все свои войны, выплеснуло из Ермакова бурным, нерассуждающим потоком.
— Пляскин!
— Я здесь, — хорунжий тут же возник, будто чертик из табакерки.
— Занять под раненых и больных все обывательские дома у вокзала. По два раненых на дом. Кто из хозяев откажется или вякнет против — лично в топке спалю, а ты кочергой ворошить будешь. Врача или фельдшера разыскать срочно. Носилки сюда. Ну, хоть шинели с себя снимайте, и винтовки в рукава суйте — выносить будем. Поручик Насонов!