Поправка Джексона (сборник)
Шрифт:
И было это на территории Выставки. Чего он не помнит: к какому павильону помещение относилось? К «Пчеловодству» или к «Хлопководству»? Какая разница — да хоть к «Мирному атому». Но набилось в эту несанкционированную сараюшку сто пятьдесят четыре человека. Сто пятьдесят пять, если считать его самого. И на улице у входа он насчитал сорок восемь.
Он надеялся, что сорвется, что этот концерт не начнется вовсе. Но началось. И даже продолжалось долго, часа полтора — до прибытия наряда милиции и опергруппы.
Олег не хотел находиться с этой музыкой в одном помещении. Он ее ненавидел
Даже в тех редких случаях, когда Олег убегал с уроков и бродил по городу и никто на свете не знал, где он находится, даже и тогда это ощущение не было таким полным, хотя он подозревал, что где-то в мире изобилует, прямо через край нагло переливается эта недоступная ему субстанция, что именно она-то и присутствует в загадочных поступках некоторых людей, таких как Труба и, как ни странно, — Зойка. То, чего у него никогда не было, хотя он знал теоретически, что это существует, называется — свобода. Которая не осознанная необходимость, а просто — свобода. Воля вольная.
Все эти полтора часа Труба дудел непрерывно, останавливаясь только для того, чтоб перевести дух, и отплюнуться, и снова, набрав в свое хилое тело спертого, предгрозового воздуха — взвыть, и взвиться, и замяукать похабно.
И даже продолжал еще минуты две, пока мильтоны к нему через толпу пробивались.
Олег недавно прочел в сентиментальных мемуарах, что продолжал он чуть ли не десять минут, что публика самоотверженно не пропускала мильтонов, спасая своего кумира, что в этот момент наконец-то ударила гроза и что Трубников якобы использовал удары грома в своей импровизации, исполняя дуэт с Ильей-пророком. Что эти десять минут — высочайший момент в истории джаза: не только в музыкальном отношении, но и как проявление личной свободы, и так далее, и тому подобное… И все это — чушь и ерунда.
Никто в те времена милиции, а тем более людям в штатском не сопротивлялся, никаким таким особенным кумиром Труба тогда еще не был, широкая известность у него появилась намного позже, а гроза к моменту облавы уже прошла.
Олег все видел. Он заранее хотел пристроиться где-нибудь у выхода, чтоб сразу выскочить, когда начнется. Но пришлось стоять впереди вместе с ребятами.
Мильтоны пробиться не могли просто потому, что народ сразу же запаниковал и повалил на выход.
Но, действительно, Труба продолжал дудеть. Непонятно зачем и непонятно для кого. Как в каком-нибудь боевике, когда в салуне драка, а оркестр наяривает. Хотя оркестра у него никакого не было, так что он наяривал совершенно один, пока его не повязали, да еще и врезали ему как следует, потому что этот кретин не отдавал свою дудку.
До сих пор Олег помнит, как бежал в темноте по газонам, по лужам, от фонаря к фонарю. И больше всего боялся не что поймают, об этом слишком страшно было даже думать. Боялся замочить ботинки — они были импортные. Его одевали только в отечественное, а тут мать из поездки пару венгерских ботинок привезла. Мать бы его убила за ботинки.
Травой скошенной очень сильно пахло.
А Зойку он сначала попытался
Запах мокрой травы, запах счастья, чужого счастья.
С Трубой ничего особенного не сделали. У него оказался выбит один зуб. Ну и ничего: наша социалистическая бесплатная медицина новый вставит. А выгонять его уже неоткуда. Из института выгнали, из комсомола выгнали, а отец-полковник выгнал из дому. Ну, дудку отобрали.
И совершенно не факт, что облаву устроили якобы по злому доносу Олега. Он про концерт почти и не рассказывал, его вообще редко вызывают. Информацию можно получить и по другим каналам.
На самом деле, Олегу-то хуже всех. Ведь он впервые в жизни увидел, как человека бьют по его доносу.
Вообще, кто сказал, что Максимка, например, не ходит в спецотдел? У него-то с наследственностью еще хуже. Может, Максимилиан Паркер вовсю стучит по семейной традиции.
Олег пришел однажды к Пашке и застал старшего Паркера в запое. Лорд Олега не отпускал, заставлял пить, давал американские сигареты. Пил лорд вначале валютное виски и коньяк. И ругался по-русски. С акцентом — очень аристократично получалось. Потом потерял контроль, пил водку с портвейном и кричал уже на своем родном языке про эту проклятую страну, этот проклятый город.
Олег пытался довести лорда до уборной, но неудачно; потом подтирал за ним, потом сидел, прислушиваясь к бреду и бормотанию, жалея, что так сачковал на занятиях языком.
Лорд тоже был заложником, и Максимилиан с Порцией были при нем заложниками, так что в страхе лорд разбирался намного лучше Олега. В его коминтерновском бреду мешались католическое воспитание, какие-то расстрелы в подвале церкви, смуглое лицо его возлюбленной в Барселоне…
Олегу даже в какой-то момент показалось, что речь шла не о возлюбленной, а о возлюбленном… Тут он что-то упустил, видимо, неправильно понял.
Он принадлежал к всемирной аристократии заложников, лорд этот роскошный, и был он у матери, товарища Е. М. Поликарповой, и у ее славных соратников лакеем на побегушках. Даром что иностранец. Его как хотели, так и имели.
А сегодня Олег должен весь вечер разговаривать с назойливой парой, с новоприбывшими, которые любую тему сводят на свое трудоустройство; причем не скрывают желания устроиться лучше, чем Олег, по возможности — намного лучше. Жена откровенно объясняет, что никак не смогла бы жить в таком запущенном доме, как у него, в таком непрестижном районе.
— У меня бы тут дикая депрессия началась, — объясняет она.
Они оба не сомневаются, что Олегу очень хочется помочь им осуществить их искреннее желание жить намного лучше, чем он сам.
Приезжающие оттуда становятся Олегу все более и более неприятны. В прежние времена перед иностранцами трепетали, а он все же как-никак — иностранец. Он тут много лет прожил, много знает, накопил опыт. Неужели после возвращения туда он не сможет воспользоваться своим престижем и авторитетом западного человека?