Шрифт:
Сартр: Думаю, я должен начать с 1936-го. В то время я не увлекался политикой. Это значит, что я был либеральным интеллектуалом "республики профессоров", как в то время иногда называли Французскую республику. Я полностью поддерживал Народный Фронт, но мне никогда не приходило в голову голосовать [за них] для придания решающего значения своим мнением. Это вряд ли это позволительно, если подходить к вопросу рационально. Но когда идеология терпит крах, оставшиеся убеждения заставляют задуматься о магическом аспекте. Что все еще оставалось для меня — принципы индивидуализма. Я чувствовал, что меня привлекают толпы, которые создали Народный фронт, но я не совсем понимал, что я был частью этого, и что мое место было среди них: я видел себя одиночкой. Позитивным элементом этого была смутная антипатия к всеобщему избирательному праву, и неясная идея, что голосование никогда не репрезентирует конкретное намерение человека. Только намного позже я понял, что беспокоило меня в идее всеобщих выборов: они могли служить только представительной демократии — надувательству.
Потому я оставался бездействующим до 1939-го, ограничиваясь писательским ремеслом, но при этом полностью симпатизируя левым. Война раскрыла мне глаза: я прожил
По возвращении в Париж после девяти месяцев плена я пытался — все еще убежденный в суверенной силе индивида — создать группу сопротивления под названием "Социализм и свобода", которая достаточно ясно указывало на принципиальную заинтересованность, но которая, как многие другие малые группы того времени, состояла только из мелкобуржуазных интеллектуалов. Мы не выполняли тяжелой работы; главным образом мы писали листовки. Когда СССР вступил в войну, мы намеревались заключить альянс с коммунистами. Один из нас установил контакт с ними в университете — опять же, с интеллектуалами. Они связались с высшими эшелонами Французской Коммунистической партии (PCF) и принесли ответ: "Сотрудничество с ними — вне обсуждения; Сартр был вскормлен нацистами, чтобы проникнуть в движение сопротивления и шпионить для немцев". Это недоверие коммунистов раздосадовало нас и заставило осознать свое бессилие. Немного позже мы самораспустились, но одна из нас была арестована немцами: она умерла в ссылке. Испытывая отвращение, я ничего не делал в течение восемнадцати месяцев: был профессором в Lycйe Condorcet.
В конце этого периода со мной связался один старый друг-коммунист, который предложил мне вступить в CNE (Comitй National des Йcrivains — Национальный Комитет писателей), который издавал нелегальный журнал, Les Lettres Francaises, и я выполнял ту работу, которую можно было ожидать от писателей, отрезанных коммунистической партией от вооруженного и от массового сопротивления. Мое взаимодействие с компартией началось только в начале 1943-го. Для начала я спросил у них, не боятся ли они выдать шпионскому выкормышу нацистов имена членов сопротивления, входящих в CNE. Они рассмеялись, сказав, что это было недоразумение, и что все разрешится. И в самом деле, больше ни один коммунист Парижа не распространял клеветнических слухов обо мне. Тем не менее, в свободной [от оккупации] зоне среди коммунистов ходил черный список писателей-коллаборационистов, в котором фигурировало и мое имя. Я разозлился, и меня убедили, что это была ошибка, и что этот список больше никогда не появится с моим именем. Думаю, именно в нем было дело. С момента первого взаимодействия я помню собрания по установленным датам в доме Эдита Томаса. О них много не расскажешь, кроме того, что мы издавали Lettres Franзaises, в котором я написал несколько статей и редактором которого был Жан Полан. Мы не делали ничего практически значимого. Больше всего я чувствовал, что нас намерено изолируют. Это было особенно заметно во время сражений Освобождения. Многих из нас просили принимать в этом активное участие, направляя при этом охранять Comйdie-Francaise, который, естественно, никогда не подвергался атакам. Тем не менее, целый день длилось сражение вокруг Place de la Thйatre-Franзais, но только не для нас, которых направили работать няньками.
После Освобождения компартия полностью изменила отношение ко мне: Les Lettres Franзaises нападали на меня, как и Action (менее воинственно, но более коварно). Я приписываю этот перелом тому факту, что я стал известен, особенно как автор "Бытие и Ничто", что могло вызвать только их неприязнь. Один из лидеров сказал, что я только тормозил поступление молодых интеллектуалов в партию. Наступил момент настоящего замешательства: это был период, когда я мог извлечь уроки из того, чему меня научило Сопротивление, которое, как мы все знаем, значительно склонилось к левым взглядам и которое, в тот самый момент, начинало разоружаться Де Голлем. Что до меня, я бы стал убежденным социалистом, но анти-иерархичным и либертарным, то есть я выступал за прямую демократию. Я точно знал, что мои цели не совпадали с целями компартии, но думал, что некоторое время буду идти той же дорогой. Этот внезапный перелом меня полностью дизориентировал.
А затем был мой журнал Les Temps Modernes. Он еще не был политически активным, но я искал разные идеальные формы исследования, позволяя себе продемонстрировать, что любая социальная реальность одинаково отражает, хотя и на различных уровнях, структуры того общества, которое ее породило, и что в этом отношении любое происшествие так же наполнено смыслом, как и то событие, которое, по существу, являлось политическим в прямом смысле слова. Я сейчас переформулировал бы это так: все является политическим, то есть, все ставит под вопрос общество в целом, и делает его предметом спора. Это была отправная точка Temps Modernes. Это с необходимостью означало занятие политической позиции (но не в смысле вступления в политическую партию, а скорее в смысле определения ориентиров своих поисков), и я дал полную свободу Мерло-Понти в области политического определения позиции журнала. Он занял ту же позицию, что и многие французы. Она состояла в уповании на Социалистическую
После этого разрыва было три возможности: сблизиться с компартией, сблизиться с PS-MRP, из которых состояло правительство, или уйти из политики. Ухудшив ситуацию, в это время произошло первое столкновение, я имею в виду войну в Корее. Мерло-Понти был этим очень потрясен, и он мне сказал: "Пушки заговорили. Нам остается только заткнуться". Он воспринял сообщения американских агентств как правдивые, отдалился от Партии, и выбрал второй вариант решения. Он все больше отдалялся от нас. Я, тем не менее, выбрал первый вариант: я сомневался в тех известиях, которые он воспринял серьезно. Прежде всего, в то время я считал компартию органичным представителем рабочего класса. Фактически, из левых больше никого и не было. Я не понимал, что демократический централизм и иерархическая структура аппарата коммунистической партии были одним и тем же; даже при том, что она стремилась к голосованию и членству рабочих, ее политика никогда не определялась снизу, только сверху.
Было необходимо, чтобы восстановление связей с компартией стало хотя бы возможным. На самом деле, они не хотели даже слышать об этом. На следующий год я вступил в Rassemblement Democratique Revolutionnaire (RDR), организацию, основанную [Дэвидом] Руссетом. Мерло не вступил в нее сразу, и присоединился лишь позже, чтобы не бросать меня. Это было моим первым политическим шагом, и, я должен признать, не самым удачным. Rassemblement не хотела, чтобы в ней участвовали только беспартийные; она стремилась, чтобы к нам присоединились коммунисты и социалисты, без прекращения активного участия в PC или в PS. Это было полным идиотизмом. Пока наше — Мерло-Понти и мое — участие ограничивалось только Les Temps Modernes, журналом с 10,000 читателей, наша критика не волновала коммунистов: они были заинтересованы в том, чтобы мы не были связаны с какой-либо партией. Они даже иногда снисходили до ответа. Но с того момента, как, будучи в RDR, мы хотели привлекать на нашу сторону их членов (признавая, конечно, что они остаются коммунистами, хотя это было просто стилистической оговоркой), компартия обрушилась на нас со всей силой. Нас было немного, от 10,000 до 20,000. Но это не имело значения; это был зародыш партии, и в роли такового нас атаковали. Фактически, RDR так и не переросла эту первую стадию. Наши идеи были крайне размыты; сильно упрощая, это казалось новой версией той третьей силы, которую так много людей пытались создать во Франции. Мы хотели подтолкнуть наше правительство к объединению с другими европейскими правительствами в попытках посредничества между СССР и США.
Виктор: Были ли рабочие в этой группе?
Сартр: Несколько. Не так много. Я узнал их позже на Конгрессе, который похоронил RDR. По правде говоря, все пошло не так по прошествии года, когда мы увидели, что у нас больше нет денег. Руссет сказал, что мы должны обратиться за ними к американским подразделениям. И он поехал в Америку, из которой вернулся с несколькими пенни и требованием собрать людей разных наций в Париже на своего рода международный конгресс, такой, каким был конгресс коммунистов, инспирированный Движением за мир, проведенный в Париже. На Конгрессе развернулась дискуссия, и, главным образом, разговор зашел о войне. Не с тем, чтобы обсудить, как избежать ее, а для того, чтобы обсудить способы ее выиграть. Американцы прислали известных антикоммунистов, например, Сидни Хука. Люди восхваляли атомную бомбу. Мерло-Понти, Ричард Райт и я, понимая, во что нас втягивают, отказались пойти на этот Конгресс и потребовали чрезвычайного собрания, который был проведен в Париже месяц спустя. Этот Конгресс был очень бурным. Бывшие коммунисты, троцкисты, осудили Руссета за те обязательства, которые он дал в США, и за проведенный митинг в поддержку мира (который на самом деле был воинственным). Там было большинство тех, кто хотел работать с коммунистами, и маленькое проамериканское меньшинство. О нем больше никогда не слышали после конгресса.
В это время я раздумывал, что буду делать в случае конфликта между Америкой и Советами. Я уже говорил, что для меня компартия казалась представляющей пролетариат. Казалось невозможным не быть на стороне пролетариата. Так или иначе, недавняя история RDR преподала мне урок. Микроорганизм, который вознамерился сыграть посредническую роль, был быстро раздавлен между двумя группами: одной проамериканской, другой просоветской. Перед угрозой войны, которая в 1950-52 росла с каждым днем, мне казалось, что есть только один выбор: или США, или СССР. Я выбрал СССР. Это был выбор, обусловленный международными проблемами, но прежде всего мотивированный существованием компартии, которая, как казалось мне и многим другим, выражала стремления и требования пролетариата. Это было время визита Риджвея в Париж, бурной (коммунистической) демонстрации, которую спровоцировал этот визит, и ареста Дуклоса. Антикоммунизм нашего правительства продемонстрировал себя по этому случаю в деле с почтовыми голубями. Я был так возмущен, что написал три статьи в Les temps Modernes под заголовком "Коммунисты и мир", где объявил себя попутчиком компартии. Размышляя об этом сейчас, я думаю, что написать это меня подтолкнула скорее ненависть к буржуазии, чем привлекательность Партии. Так или иначе, шаг был сделан.