Портрет
Шрифт:
— Мог бы свитер надеть, — с упреком говорит Талька. И правда! Как он не сообразил?..
У скирды Женя опускает ее на землю. Они взбираются наверх, подступают к краю скирды. Схватив Женю за руку, Талька увлекает его вниз: вместе съехали они в копну соломы. Снова вскарабкались, прыгнули стоя, солдатиками. Опять поднялись и бросились с высоты, держась за руки. Женя думал о том, что хорошо бы застрять вот так в воздухе надолго-надолго…
— А сальто можешь? — крикнул он и крутнулся в воздухе.
Галька закусила губу, зажала коленками подол и… не осмелилась.
— Трусиха! Неумеха! — зло трясла она головой, и волосы подскакивали и хлестали ее по щекам.
Женя уже был рядом.
— Не огорчайся. Все-таки ты не мальчишка, а всего-навсего девчонка…
Сказал — и испугался. Таким злым, уничтожающим взглядом ответила на его слова Талька, что он весь похолодел и подумал, что между ним и нею все навсегда кончено. На всякий случай Женя попытался изобразить улыбку: вдруг она шутит! Он до сих пор не мог понять, когда она шутит, а когда нет.
Она молчала, и он молчал. Она казнила — он казнился.
Но вот она холодно произносит:
— Как я вижу, ты очень высокого мнения о себе. Я это заметила еще в школе.
Она съехала со скирды и захромала к поселку. Женя поплелся следом. «Странная особа, — уныло думал он. — Неужели для нее так важно никогда никому ни в чем не уступать, даже там, где это совершенно бессмысленно? Что за принцип!»
Она ни разу не оглянулась.
Женя брел вслед за ней и все думал, на самом ли деле она обиделась или это у нее такая игра. Своей вины он никакой не находил. Если только вот это выражение: «всего-навсего девчонка», — но ведь тут дело не в выражении, придраться можно к любому слову; дело в ней самой.
Гордая, неуравновешенная девчонка, вот и все. Подвернулся Женя — развлеклась, не угодил, надоел — бросила, как игрушку. Что ей человек! Подумаешь — какой-то там Женя! Эгоистка.
Так размышлял Женя, идя сзади с ее туфлями в руках. Она забыла о туфлях. Сейчас она взойдет на крыльцо, скроется за дверью — и Женя останется на улице с ее туфлями. Она нарочно «забыла» их, чтобы помучить Женю. Пусть унижается, пусть на виду у всех топчется с ее туфлями и руках, пусть стучится к ней в дверь. Его не приглашали, а он стучится… Вот еще какая она.
Что ж, он незаметным движением подбросит туфли во двор. Опустит за штакетник и пойдет себе дальше как ни в чем не бывало.
Но… это похоже на трусость…
Женя не знал, как быть. Может, унести их к себе домой? Закрыться в комнатке-отгородочке, поставить на стол и… смотреть на них весь вечер. Это было бы так здорово — её туфельки в его спартанской комнатке, где только кровать, стол и стул! Он не сводил бы с них глаз, хотя это, может быть, и стыдно…
Талька просто убегала от него. Она взбежала на крыльцо, хлопнула дверью.
Женя тяжело вздохнул, прошел во двор и аккуратно поставил туфли на крыльцо. Когда он уходил. Талька, прячась за занавеску, смотрела из окна ему вслед.
«Если мысленно разделить голову на три части, то
Хлебников нынче в городе, уехал по делам, а Жене разрешил рыться в книгах и альбомах, сколько ему заблагорассудится. Сначала Женя сидел в кресле, но в нем он утопал, уничтожался и поэтому переместился на деревянный стул к подоконнику. Здесь работалось лучше. Относительно лучше, потому что сегодня, откровенно говоря, вообще не работалось. И не от плохого настроения, а как раз наоборот — от слишком хорошего.
Но прочь настроение — надо работать. Хлебников говорит, что нужен труд, труд и труд. «Только труд спасет от ремесла». Женя склоняется над книгой.
«Почти у всех правая и левая стороны лица немного отличаются друг от друга…»
Женя еще раз встал, заглянул в зеркало.
— Все правильно, — произнес он вслух. — Лицо кривое, как у всех… Нормальный урод.
Произнес, впрочем, без особого уныния. Сел, откинулся на спинку стула. «Ну, у меня — ладно, у всех — ладно. Но у Тальки… не может быть!»
Хлебников, помнится, рассказывал, что древние греки, суровые доряне и нежные ионяне порой создавали каменные колонны как бы на ощупь, без всяких там циркулей и вычислений, и у них рождались шедевры. Постигнув совершенство круга, симметрии, они ладонью и глазом превосходили это совершенство, лишая его холодной правильности, и у них получалась не механическая пропорция, а подлинное произведение духа. Он говорил также, что этот самый дух никаким циркулем не очертишь, что меряется и воплощается он талантом, гением…
Вот тебе и «кривое». Поди разберись!
…Второй год учился Женя у Хлебникова. Его комнату, просторную, полупустую, с замечательным беспорядком. Женя любил больше всего на свете. Помимо мольберта и кушетки, в ней ютился скромный платяной шкаф с «музеем слепков» — гипсовыми бюстами наверху; у печи мостилось широкое кресло; у стен на полу, отвернувшись от прямого света, стояли обрамленные картины; всюду были разбросаны рулоны холста и бумаги, тряпицы; на подоконнике выстроились баночки, бутылочки, стаканы; заманчиво пахло красками. На столе возвышался подсвечник с оплывшими свечами.
Женина мать на первых порах не раз порывалась навести в запущенной комнате порядок, но Хлебников грудью вставал на защиту своего мира, где царил, по его словам, «беспорядок творческого порядка». Женя прекрасно понимал этот неуловимый, волшебный порядок и горячо поддерживал Хлебникова. Это был особый, рабочий порядок, всегда подчиненный холсту. Все было под рукой, в ходу, все служило работе — от перепачканной красками ветоши до кушетки.
В комнате пахло также сигаретами, кофе. Мать уже и не напоминала Хлебникову о том, что нужно проветривать жилье. Эти запахи тоже нравились Жене. На первых порах все в художнике было для него божественно.