Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
Шрифт:
— Юрий Николаевич, фамилия Витушишников — старинная или вам попадалась такая и в наше время?
Юрий Николаевич, не задумываясь, ответил:
— Насколько я знаю, нынче такой фамилии нет.
— Дело в том, что в конце двадцатых годов, — сказал я, — я часто ходил на улицу Плеханова, восемь, и на двери одной из квартир видел табличку с фамилией «Витушешников». Рассказа вашего тогда еще не было, но фамилию я запомнил.
— Витушишников или Витушешников? — переспросил Тынянов. Видно, что мое сообщение его заинтриговало.
— Витушешников, — успокоил я Юрия Николаевича.
И надо же было случиться такому совпадению: через год или два Тынянов переехал с Греческого проспекта на улицу Плеханова, в тот самый дом № 8-10.
Сейчас там в первом этаже временно находится Лавка писателей, и на днях я не удержался — зашел в контору ЖЭКа спросить у паспортистки, не живет ли в доме некто Витушешников.
— Никаких Витушешниковых здесь не проживает. Так закончилась эта новелла.
Чем закончу свои воспоминания? В 1939 или в 1940 году я жил в Доме творчества в Пушкине, в маленькой комнате во втором этаже, куда вход был прямо с площадки. К концу пребывания я немножко прихворнул и был уложен в постель; лежу, читаю, вдруг слышу: по лестнице поднимается кто-то с палкой, медленно, трудно. Можно представить, как и был удивлен и даже испуган: это пришел навестить меня Юрий Николаевич. Он был уже болен, очень болен, ему было тяжело ходить, не то что взбираться на верхотурье... О чем же мы говорили в последнюю нашу встречу? Память не удержала всего, но помню, как раз в это время Театр имени Пушкина обратился к Юрию Николаевичу с просьбой написать пьесу на основе «Кюхли», и он размышлял вслух о сценических возможностях этой темы. Уже через много лет я услышал от Г. М. Козинцева, с каким увлечением молодой Тынянов работал для кинематографа. Для театра он не успел: болезнь, война, подвижническая работа над «Пушкиным».
В дни нашего пребывания в Доме творчества я сфотографировал Юрия Николаевича на веранде. Рад, что этот любительский снимок, пусть анонимный, помещен в книге, вышедшей в «Жизни замечательных людей»; ошибка лишь в дате.
В день восьмидесятилетия Юрия Николаевича Тынянова, когда мы собрались в Доме писателей почтить его память, одна из талантливых его учениц Тамара Хмельницкая — в своем выступлении в сердцах воскликнула: «Да и справедливо ли было — сторонников так называемой формальной школы в литературоведении именовать формалистами..?». И я невольно вспомнил, как в этом же доме в конце 30-х годов Юрий Николаевич в разговоре со мной по примерно такому же поводу шутливо сказал:
— Называть писателя, заботящегося о форме, непременно формалистом это все равно что назвать писателя, заботящегося о содержании, содержанкой.
Этой его блестящей остротой я и закончу свои заметки.
1974
И. Эренбург
КНИГИ-СОБЫТИЯ
Я спрашиваю себя: почему в первой редакции моей книги воспоминаний я уделил недостаточно места Юрию Николаевичу Тынянову? Я ведь признался, что его книги были событиями в моей жизни. Вероятно, я боялся, что не понял их автора: наши разговоры по большей части были случайными, малозначительными. Я все откладывал рассказ о Тынянове: мне казалось, что в книге о жизни он покажется отрывком из литературной статьи. Пора исправить и эту ошибку.
Тынянов был человеком сложным, общительным, но замкнутым. Легче было им восхищаться, чем его понять. Он мог блистательно болтать о пустяках, мог добродушно отпускать язвительные реплики, мог, увлеченный, говорить о строке Дельвига или своего любимца Кюхельбекера, как астроном говорит о звездах или медик о болезнях, был неизменно учтив и, хотя родился в Режице, а учился в Пскове, казался мне воплощением идеального петербуржца.
Познакомился я с Тыняновым еще в 20-е годы, когда он был одним из вдохновителей ОПОЯЗа — вместе с Б. М. Эйхенбаумом, В. М. Жирмунским и В. Б. Шкловским. Он начал с того, что не создавал литературу, а изучал ее, но изучал настолько вдохновенно, неожиданно, что его книга «Архаисты и новаторы» остается и поворотом в литературоведении и книгой художника.
Юрий Николаевич во время первых встреч меня смущал: я был самоучкой с огромными провалами в познаниях, которые может дать средняя школа, писал романы с грубейшими ошибками — и словесными и школьными. (В «Хулио Хуренито» спутал Этну с Везувием.) Вместе с тем я был задорен, искал новую форму романа, отрицал то, что защищал годом раньше, и вот Тынянов, этот воистину «петербуржец» (в старом значении этого слова), неизменно учтивый, даже в злых репликах, меня стеснял, порой страшил.
Помню один наш разговор в Ленинграде о современной поэзии. Тынянов говорил, что время поэтических школ миновало, что архаист может быть новатором, а новатор архаистом и что Пастернак близок к Мандельштаму. Я в душе с ним соглашался, но почему-то спорил. Меня сердило, что Юрий Николаевич ссылался на какие-то «синкопические пеоны», а я не знал, что это значит, и боялся показать свое невежество. Хотя Тынянов был на три года моложе меня, он часто казался мне старшим.
Мы иначе относимся
В романе «Смерть Вазир-Мухтара» Тынянов писал: «Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их. У них было в тридцатых годах верное чутье, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни дружбы».
Юрий Николаевич любил шутить, говорить о пустяках, стойко боролся против болезни, но был он человеком очень грустным, и грусть Грибоедова была для него не страницей истории. Он родился в один год с Бабелем и Пильняком, которые умерли в углах наименее удобных. Тынянов ненадолго их пережил, хотя умер он на своей кровати.
«Подпоручик Киже» и «Восковая персона» были нам глубоко понятны. В то же самое время, зная только «Кюхлю», я писал о приключениях злосчастного Лазика Ротшванца, которого события носили по миру из города в город, из страны в страну. Однажды ему предложили заняться кролиководством — это было модное в ту пору занятие. Ему послали пару кроликов; но только их выпустили из корзины, как собака их загрызла. Бедный Лазик тотчас написал о своей очередной неудаче, но в ответ пришел запрос, сколько крольчат принесли производители. Лазик понял, что есть люди, для которых всего важнее статистика, и начал подсчитывать, сколько кроликов могло бы быть у него, не будь зловредной собаки. Когда цифра стала внушительной, приехало начальство. Он повторял: «Я же вам писал, что парочку сразу загрызла собака», но гости отмахивались: «Где же кролики?..» Подпоручик Киже был куда счастливее — он родился от описки писаря «подпоручики же», но никто не осмелился признаться в этом Павлу. Царь приказал отправить подпоручика Киже в Сибирь. Его не было, но он был, и конвойные гнали его по Владимирке. Павел его помиловал, приказал жениться на придворной фрейлине. В церкви жениха не было, но невесту обвенчали. Павел произвел его в генералы, и вот однажды он позвал его во дворец. Павлу сказали, что генерал Киже заболел, в несколько дней он умер. Пустой гроб торжественно хоронили.
Восковая персона была изображением Петра; снабженная пружинами, она могла передвигаться. Ее отправили в кунсткамеру, пружины сломались, и бедная восковая персона оказалась среди различных «натуралий» младенцев-уродцев в спирту.
Тынянов приехал в Париж в весну 1936 года, когда рождался Народный фронт. Я был наивен, ходил на митинги, верил, что теперь фашизму будет нанесен смертельный удар. Юрий Николаевич не спорил, он отвечал: «Возможно». Он попал в город, который хорошо знал по романам, документам, планам, гравюрам. Ему хотелось побродить по Пале-Роялю, как то делал В. Л. Пушкин, найти место, где выступал с докладом Кюхельбекер, вспоминал А. И. Тургенева и Вяземского, читал карту вин, как давно знакомый текст: «Моэт... Клико... Нюи». Он и в Париже, где можно бросать окурки на пол, сомневаться в таблице умножения и плевать на все авторитеты, оставался сдержанным боялся выдать свое незнание быта, осторожно расспрашивал, как вести себя в кафе. Были в нем мягкость, обаяние, которые всех разоружали.