Поселок
Шрифт:
Корова не пробыла у Хьюстона и десяти минут. Сам Хьюстон сидел в это время дома и первым делом хотел было приказать негру отвести корову. Но тотчас передумал и вместо этого велел оседлать лошадь, а сам стоял, ждал и снова ругался с тем отчаянным и холодным презрением, в котором не было ни отвращения, ни злобы. Когда он привел на двор корову, миссис Литтлджон запрягла лошадь в коляску, и ему даже не пришлось объяснять ей что к чему. Они просто взглянули друг на друга, не как мужчина на женщину, а как две цельные натуры, которые, хоть и различными путями, обрели свой бесполый внутренний мир, неподвластный страстям. Она вынула из кармана чистую тряпицу, завязанную узелком.
– Не нужны мне ваши деньги, – грубо сказал он. – Я просто хочу убрать ее с глаз долой.
– Но это его деньги, а не мои, –
– Откуда у него деньги?
– Не знаю. Их дал мне В. К. Рэтлиф. Они его.
– Видно, и впрямь его, раз Рэтлиф их отдал. Но все равно они мне не нужны.
– Да посуди, ему-то они на что? – сказала она. – Разве может ему еще что-нибудь захотеться?
– Ну, ладно, – сказал Хьюстон и взял тряпицу. Он даже не развязал ее. Вздумай он спросить, сколько там денег, она не смогла бы ответить, потому что тоже ни разу их не считала. А он, кипя яростью, но внешне по-прежнему спокойный, с каменным лицом, сказал: – К чертовой матери, смотрите же, чтоб они и близко не подходили к моему дому. Слышите?
Загон для скота был устроен с задворья, позади дома, и задняя стена конюшни не была видна ни из самого дома, ни с дороги. Собственно говоря, из Балки она ниоткуда не была видна, и в то сентябрьское утро Рэтлиф понял, что это и не нужно. Он шел по тропинке, которой не замечал раньше, которой не было тогда, в мае. Но вот наконец показалась эта задняя дощатая стена, одна доска в ней, как раз на уровне человеческого роста, была выломана и свисала к земле, – гвозди аккуратно загнуты остриями внутрь, и перед ней ряд неподвижных, словно окаменевших спин и голов. Теперь он знал, что ему предстоит увидеть, знал, как и Букрайт, что не хочет видеть этого, но, в отличие от Букрайта, все же решил посмотреть… А когда на него стали оглядываться, он уже держал оторванную доску в руках, держал так, словно готов был ударить их. Но голос его прозвучал лишь насмешливо, даже мягко, привычно, когда он выругался, совсем как Хьюстон: без злобы и даже без возмущения оскорбленной добродетели.
– Я вижу, и ты пришел полюбопытствовать, – сказал один из зрителей.
– Конечно, – сказал Рэтлиф. – Я ведь не вас ругаю, братцы мои. Я ругаю нас всех и себя тоже. – Он поднял доску и вставил ее на место. – А что этот… Как бишь его? Ну, этот новый… Лэмп. Он всякий раз берет с вас особую плату, или же вы приобрели абонементы на все спектакли? – Возле стены валялась половина кирпича. Под их пристальными взглядами Рэтлиф стал приколачивать доску кирпичом кирпич трескался и крошился, осыпая его руки мелкой пылью – сухой, горячей, мертвенной пылью, немощной, как жалкий грех и жалкое покаяние, а не яркой и великолепной, как кровь, как судьба. – Вот и все, – сказал он. – Конец. Дело сделано.
Он не стал дожидаться, пока они разойдутся. В ярком, подернутом легкой дымкой сиянии сентябрьского солнца он пересек загон и вышел на задний двор. Миссис Литтлджон была на кухне. И снова, как тогда с Хьюстоном, она все поняла без слов.
– Как по-вашему, о чем я думаю, когда смотрю из окна и вижу, что они крадутся вдоль загородки? – сказала она.
– Однако, как я погляжу, дальше раздумий дело у вас не пошло, – сказал он. – А все этот новый приказчик. Сноупсов подголосок. Ланселот. Лэмп. Я знавал его мамашу.
Он знал ее и сам, и с чужих слов. Это была худенькая, энергичная, простая женщина, учительница, она всю жизнь прожила впроголодь, не скрывала этого и даже не подозревала, что живет впроголодь. Она росла среди целого выводка братьев и сестер, отец их, прирожденный неудачник, в промежутках между бесчисленными малыми банкротствами, которые не всегда сходили ему с рук, умудрился прижить со своей плаксивой и неряшливой женой столько детей, что ему не под силу было прилично их одеть и прокормить. А потом, пройдя за один летний семестр курс в педагогическом колледже штата, она попала в деревенскую школу с одной-единственной комнатой для занятий и, прежде чем кончился первый учебный год, вышла замуж за человека, который был в то время под следствием, потому что у одного коммивояжера пропал из камеры хранения ящик с образцами туфель, причем все были на правую ногу. Она принесла ему в приданое свое единственное достояние и оружие – умение мыть, кормить и одевать целый
– Ланселот! – воскликнул Рэтлиф. Он даже не позволил себе выругаться, но не потому, что это пришлось бы не по вкусу миссис Литтлджон, она бы, пожалуй, и не услышала. – Лэмп! Подумать только, какой это был стыд и срам, когда он подрос и понял, как поступила мамаша с его именем и семейной гордостью, раз он предпочел прозываться просто Лэмпом! Это он выломал доску! И ведь знал, какую доску выламывать! Не вровень с головой ребенка или женщины, а так, чтобы в самый раз было заглянуть мужчине! Это он велел тому мальчугану следить за ними, а когда начнется, прибежать к лавке и сказать ему. Правда, он пока еще не принуждает их смотреть насильно, и тут он дал маху. Этого я никак не пойму. И этого пуще всего боюсь. Потому что ежели он, Лэмп Сноупс, Ланселот Сноупс… Я сказал подголосок! – воскликнул он. – А хотел сказать – отголосок. В общем – жулик.
Он умолк, истощив запас своего красноречия, смешался, онемел в сердитом недоумении, уставившись на эту женщину, высокую, как мужчина, и по-мужски суровую, в выцветшей кацавейке, которая ответила ему таким же пристальным взглядом.
– Вот-вот, – сказала она. – Вас ведь совсем не то зудит. Вам не дает покоя, что человек по имени Сноупс, или, вернее, этот самый Сноупс придумал что-то такое, а вам и не понять для чего. Или, может, вас смущает, что люди приходят и глазеют на них? Пусть, мол, будет как есть, лишь бы никто не знал, не видел, так, что ли?
– Надо это прекратить, – сказал Рэтлиф. – Пусть я фарисей, против этого я никогда и не спорил. И пожалуйста, не говорите мне, что у него ничего на свете нет. Сам знаю. Или зачем, мол, отнимать у него единственную радость. Я и это знаю. Или что это не мое дело. Знаю, знаю и то, что я не оставлю ему эту единственную его радость просто-напросто потому, что у меня хватит силы отнять ее. Я сильнее его. Не добродетельнее. И быть может, ничуть не лучше. Просто сильнее.
– Как же вы хотите с этим покончить?
– Не знаю. Может, я и не могу этого. А может, и не хочу. Может, все, чего я хочу, – это показать, какой я, мол, порядочный, чтобы иметь право сказать себе: я сделал, как считал нужным, теперь совесть моя чиста и сегодня, по крайней мере, я могу спать спокойно.
Но он, видимо, знал, что делать. Правда, он постоял немного на крыльце миссис Литтлджон, но лишь для того, чтобы взвесить все возможности или, вернее, перебрать в памяти лица Сноупсов: вот злое упрямое лицо со сросшимися бровями; вот вытянутая, румяная, открытая, безлобая физиономия – словно ломоть арбуза над кожаным фартуком кузнеца; и еще одно, третье, которое, казалось, не имело никакого отношения к черному сюртуку, а было просто привязано к нему ниткой, как воздушный шарик, его черты словно беспорядочно разбегались от длинного унылого профессорскою носа, как будто это размалеванное, похожее на воздушный шарик лицо только что вытащили из-под проливного дождя, – Минк, Эк и А. О.; а потом он, чертыхаясь, почти физическим усилием заставил себя снова сосредоточиться на важном, не терпящем отлагательства деле, и все это время он неподвижно стоял на верхней ступеньке крыльца, и по его знакомому всем, спокойному, скрытному лицу скользила едва заметная улыбка, а перед внутренним его взором снова проходили все те же три лица, и он снова молча их разглядывал. Первый и слушать его не станет; второй даже не поймет, о чем речь; а третий при таких обстоятельствах будет вести себя как автомат на вокзале, в который, чтобы привести его в действие, надо опустить медную монетку или металлический жетон, – тогда вы получите взамен неизвестно что, с одной лишь гарантией, что вещь эта будет стоить меньше, чем монета или жетон. Он подумал даже о старшем или, по крайней мере, первом из них – о Флеме, подумал, что, должно быть, впервые там, где люди живут, дышат и строят свою жизнь на денежной основе, кто-то желает, чтобы Флем Сноупс был здесь, близко, а не за тридевять земель, все равно где, все равно зачем.