Пошехонская старина
Шрифт:
Участь тетенек-сестриц была решена. Условлено было, что сейчас после Покрова, когда по первым умолотам уже можно будет судить об общем урожае озимого и ярового, семья переедет в Заболотье. Часть дворовых переведут туда же, а часть разместится в Малиновце по флигелям, и затем господский дом заколотят.
Сверх ожидания, отец принял это решение без особенных возражений. Его соблазняло, что при заболотской церкви состоят три попа и два дьякона, что там каждый день служат обедню, а в праздничные дни даже две, раннюю и позднюю, из которых последнюю – соборне.
Матушка сама известила сестриц об этом решении. «Нам это необходимо для устройства имений наших, – писала она, – а вы и не увидите, как зиму без
В половине декабря уголковский староста Осип явился в Заболотье и просил доложить о себе матушке.
– Барышня Ольга Порфирьевна у нас плоха, – доложил он ей.
– Что с нею?
– Да стужа в домишке-то… простудилась, стало быть.
– Я ведь писала, чтобы дом соломой снаружи ухитить…
– Что солома! бревна сгнили… Стужа лютее, чем на дворе.
– А я тут при чем? что ты ко мне пристал? Я разве причинна, что дом у вас сгнил?
– Я не к тому… так, доложить пришел… Как бы потом в ответе не быть…
– Лежит она, что ли?
– Пока еще бродит… кашель дюже одолел. Так бьет, так бьет, что ни на что не похоже… на бок жалуется…
– Что ж я-то могу?.. Бог милостив, отходится. За доктором, коли что, пошлите.
С тем староста и ушел. Матушка, впрочем, несколько раз порывалась велеть заложить лошадей, чтоб съездить к сестрицам; но в конце концов махнула рукой и успокоилась.
На святках староста опять приехал и объявил, что Ольга Порфирьевна уж кончается. Я в это время учился в Москве, но на зимнюю вакацию меня выпросили в Заболотье. Матушка в несколько минут собралась и вместе с отцом и со мной поехала в Уголок.
Домишко был действительно жалкий. Он стоял на юру, окутанный промерзлой соломой и не защищенный даже рощицей. Когда мы из крытого возка перешли в переднюю, нас обдало морозом. Встретила нас тетенька Марья Порфирьевна, укутанная в толстый ваточный капот, в капоре и в валяных сапогах. Лицо ее осунулось и выражало младенческое отупение. Завидев нас, она машинально замахала руками, словно говорила: тише! тише! Сзади стояла старая Аннушка и плакала.
Ольга Порфирьевна уже скончалась, но ее еще не успели снять с постели. Миниатюрная головка ее, сморщенная, с обострившимися чертами лица, с закрытыми глазами, беспомощно высовывалась из-под груды всякого тряпья, наваленного ради тепла; у изголовья, на стуле, стоял непочатый стакан малинового настоя. В углу, у образов, священник, в ветхой рясе, служил панихиду.
Матушка заплакала. Отец, в шубе и больших меховых сапогах, закрывал рукою рот и нос, чтоб не глотнуть морозного воздуха.
Когда кончилась панихида, матушка сунула священнику в руку полтинник и сказала: «Уж вы, батюшка, постарайтесь!» Затем все на минуту присели, дали Аннушке и старосте надлежащие наставления, поклонились покойнице и стали поспешно сбираться домой. Марью Порфирьевну тоже взяли с собой в Заболотье.
Через три дня Ольгу Порфирьевну схоронили на бедном погосте, к которому Уголок был приходом. Похороны, впрочем, произошли честь честью. Матушка выписала из города средненький, но очень приличный гробик, средненький, но тоже очень приличный покров и пригласила из Заболотья старшего священника, который и служил заупокойную литургию соборне. Мало того: она заказала два сорокоуста и внесла в приходскую церковь сто рублей вклада на вечные времена для поминовения души усопшей рабы Божией Ольги.
Спустя месяц тетеньку Марью Порфирьевну, вместе с Аннушкой, поместили в ближайший женский монастырь. Матушка сама ездила хлопотать и купила в монастырской ограде особую келью, чтобы старушке
Словом сказать, устроили дело так, чтоб и душа покойной, глядючи с небеси, радовалась, да и перед людьми было не стыдно…
VIII. Тетенька Анфиса Порфирьевна
Тетенька Анфиса Порфирьевна была младшая из сестер отца (в описываемое время ей было немногим больше пятидесяти лет) и жила от нас недалеко.
Я не помню, впрочем, чтоб до покупки Заболотья мы когда-нибудь езжали к ней, да и не помню, чтобы и она у нас бывала, так что я совсем ее не знал. Уже в семье дедушки Порфирия Васильича, когда она еще была «в девках», ее не любили и называли варваркой; впоследствии же, когда она вышла замуж и стала жить на своей воле, репутация эта за ней окончательно утвердилась. Рассказывали почти чудовищные факты из ее помещичьей практики и нечто совсем фантастическое об ее семейной жизни. Говорили, например, что она, еще будучи в девушках, защипала до смерти данную ей в услужение девчонку; что она находится замужем за покойником и т. д. Отец избегал разговоров об ней, но матушка, которая вообще любила позлословить, называла ее не иначе, как тиранкой и распутницей. Вообще и родные, и помещики-соседи чуждались Савельцевых (фамилия тетеньки по мужу), так что они жили совершенно одни, всеми оброшенные.
Рассказы эти передавались без малейших прикрас и утаек, во всеуслышание, при детях, и, разумеется, сильно действовали на детское воображение. Я, например, от роду не видавши тетеньки, представлял себе ее чем-то вроде скелета (такую женщину я на картинке в книжке видел), в серо-пепельном хитоне, с простертыми вперед руками, концы которых были вооружены острыми когтями вместо пальцев, с зияющими впадинами вместо глаз и с вьющимися на голове змеями вместо волос.
Но с покупкой Заболотья обстоятельства изменились. Дело в том, что тетенькино имение, Овсецово, лежало как раз на полпути от Малинцова к Заболотью. А так как пряжка в сорок с лишком верст для непривычных лошадей была утомительна, то необходимость заставляла кормить на половине дороги. Обыкновенно, мы делали привал на постоялом дворе, стоявшем на берегу реки Вопли, наискосок от Овсецова; но матушка, с своей обычной расчетливостью, решила, что, чем изъяниться на постоялом дворе, [14] выгоднее будет часа два-три посидеть у сестрицы, которая, конечно, будет рада возобновлению родственных отношений и постарается удоволить дорогую гостью.
14
О том, как велик был этот изъян, можно судить по следующему расчету: пуд сена лошадям (овес был свой) – 20 коп., завтрак кучеру и лакею – 30 коп.; самовар и кринка молока – 30 коп. Господа кушали свое, домашнее, и я как сейчас вижу синюю бумагу, в которую была завязана жареная курица, несколько пшеничных колобушек с запеченными яйцами и половина ситного хлеба. Горничная питалась остатками от барской трапезы. За «постоялое» платилось только в ненастье (около 20 коп.); в вёдро же матушка располагалась отдохнуть в огороде. Итого восемьдесят копеек, и в крайнем случае рубль на ассигнации!
И вот однажды – это было летом – матушка собралась в Заболотье и меня взяла с собой. Это был наш первый (впрочем, и последний) визит к Савельцевым. Я помню, любопытство так сильно волновало меня, что мне буквально не сиделось на месте. Воображение работало, рисуя заранее уже созданный образ фурии, грозно выступающей нам навстречу. Матушка тоже беспрестанно колебалась и переговаривалась с горничной Агашей.
– Заезжать, что ли?
– Это как вам, сударыня, будет угодно.
– Еще не примет, пожалуй!