Посланник Бездонной Мглы
Шрифт:
Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось».
Началось.
Но вовсе не то, чего ожидал робеющий парень. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони – словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени… А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы – слепящей,
Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба… Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до смеха, до сладкой боли в груди…
Все оборвалось мгновенно и неуловимо – так же, как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи – осунувшееся, нетерпеливое, ждущее.
– Видел? – судорожный выдох старухи шевельнул Лефовы волосы.
– Видел.
– Ты… Может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? – Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа – робкой, просящей…
Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал – такое ни в какие слова не втиснется…
Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел – не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой – глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец.
Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело.
Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились; Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы:
На мечте вымпел: «Смерть врагу!»И барышни на берегуНам машут вслед жеманно и картинно.Они пришли глазеть, как флотУходит в боевой походК туманным берегам Лангенмарино.Им балом кажется война.Что ж, их восторг – не их вина.Не им следить в бессилии угрюмом,Как злое пламя жрет борта,Как рвется жадная водаВ пехотой фаршированные трюмы.По головы в воде бредетГустая цепь десантных рот,Но им судьба отмерила недлинно:Они не в бой, а в рай идутПод шквальный залповый салютБереговых фортов Лангенмарино.Вой ядер – как безумный плачНад смертью рушащихся мачт,И паруса изодраны и смяты,Но страха нет: ведь все равно,Вобьет ли в палубу ядроИли утопят собственные латы…И даже тем не повезет,Кого погибель обойдет —Ведь смерть быстра, а жизньПотом они долго молчали. Еле слышно посапывал заснувший-таки Нурд; прожорливый очажный огонь с хрустом вгрызался в добычу; да еще виола ни с того ни с сего вскрикивала тихонько, хоть уже и не трогал ее никто… Леф старательно думал об этих вскриках – что плохо это, что рассыхается певучее дерево, не уберег, и надо просить отца поскорее выдумать какую-нибудь столярную уловку, пока еще не поздно спасать редкую вещь…
А потом Гуфа сказала:
– Я ни единого слова не поняла.
– Я тоже.
Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем… Первый, проигранный, а тем более – последний, с так глупо пролитой учительской кровью… Было это уже, было, было – похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутно безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться – ускользает, таится. Плохо…
– Почему я не понял ничего, Гуфа?! – Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. – Ведь я же сам это придумал… Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое?
Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки.
– Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти – нипочем не проснется. А песня… Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. – Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. – Человек – он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты – певец; ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы.
Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли… Гуфу только одна Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но… Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого?
Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась:
– В мире до Мглы было много разных племен, и каждое не понимало других.
Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг сказала:
– Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался… А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь?
Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально:
– Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря.
Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда… Сюда через Мглу пробирался – все позабыл, послушники Незнающим обозвали… А если обратно – тоже, наверное, так будет… Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел – зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?! Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством:
– Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится…
Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то, надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке.