Послать подальше
Шрифт:
Я вынул одну картину наугад. Сразу скажу, что я не особенно понимаю и люблю абстрактное искусство. Но я держал в руках абстрактную картину, выражавшую Страх. На ней не было никакой надписи или подписи, но и без этого я понял, что на ней изображено. Я не смог бы описать ее словами, она как бы обращалась напрямую к моему подсознанию, и я совершенно отчетливо осознавал, что это Страх. Я вытащил другую — и она означала Хаос. Еще были Одиночество, Огонь, Стена, Лестница, Пучина. Именно Пучина, а не просто вода или глубина. Был Космос, а
Картины завораживали. Нет, «завораживали» — это не совсем подходящее слово. Они будили сразу несколько противоположных желаний: хотелось смотреть на них еще и еще, но вместе с тем появлялось желание не видеть их больше никогда; казалось, они открывали в тебе нечто сакральное, но появлялся страх перед этим открытием; хотелось обладать этими картинами, но, в то же время, они вызывали чувство смятения и опасности. В каждой из них них говорила Бесконечность, бесконечность Понятия. Я закрыл ящик и оглянулся — мне показалось, что за мной наблюдают, хотя сверху по-прежнему не доносилось ни звука. На стенах мастерской, выкрашенных белой краской не было ничего, хотя нет — в углу я обнаружил еще одну небольшую картину в зеленых тонах.
Трава. Трын-трава. Травка. Трава Жизни, способная пробиться сквозь бетон. Трава на кладбище, трава на поле брани…
В кармане зазвонил телефон и вывел меня из состояния прострации. Оказалось, что я провел в этой загадочной квартире почти час. Мои коллеги вежливо спрашивали, куда я подевался. Я осторожно поинтересовался, нужен ли я им сегодня. После непродолжительного обсуждения мне выдали индульгенцию за пропущенную встречу.
Я поднялся наверх и прислушался — из ванной раздавался легкий плеск воды, Наоми явно подавала признаки жизни. Интуиция говорила мне, что она и есть тот самый таинственный автор картин, способных будить совершенно невероятные чувства.
В комнате на этажерке стояли вперемежку английские и голландские книги. Фарфоровая посуда и кружева, по всей видимости, были из Голландии, хотя что я в этом понимаю. Я принялся рассматривать небольшие фотографии на стенах, открытки с видами Израиля и Голландии, несколько портретов. Женщина за мольбертом, очень напоминающая Наоми, та же женщина с мужем и дочерью. Впрочем, они очень похожи — девочка и ее мать, явно «голландцы». Папа — тоже высокий, скорее славянской, чем семитской внешности.
— Спасибо, — раздался сзади голос Наоми.
Я обернулся и сделал неопределенный жест.
— Я сварю кофе. Пойдем в кухню, я люблю там сидеть.
Вслед за Наоми я шагнул за глухо звякнувшую бамбуковую ширму и очутился в маленькой шестиметровой кухне, очень напоминавшей малогабаритные московские закутки с крошечным столиком посередине. Наоми, стоя ко мне спиной, колдовала над кофе, приятный аромат которого быстро заполнил пространство. Вкус кофе соответствовал запаху. Пауза явно затягивалась. Молчать было еще прилично,
— Это твои картины там внизу? — в ту же секунду я проклинал себя за столь бестактный вопрос, который выдал меня с головой.
Зрачки Наоми расширились, но она лишь пригубила кофе не говоря ни слова. Я тоже замолчал, почувствовав крайнюю неловкость. Она сидела, навалившись на столик и опершись правым виском о кулак. Ее грудь оказалась совсем открытой, и мне пришлось перевести взгляд на кухонные шкафчики.
— Я узнала тебя, мы встречались раньше.
— Встречались, но я не думаю, что ты меня узнала.
Я вынул свои водительские права, на которых красовалась моя фотография десятилетней давности, с усами и бородой еще нетронутого сединой черного цвета и огромными почти впол-лица темными очками. Реакция Наоми не отличалась от типичной реакции на эту старую фотографию — она разразилась безудержным смехом.
— Привет от Насраллы, — привычно пошутил я. — А ты действительно мало изменилась.
— Центральная станция, — она автоматическим движением поправила лямку от майки на плече, — но вот когда — не могу вспомнить.
— Девяносто пятый…
— Неужели?
Я молча кивнул головой и допил кофе.
— И все-таки я тебя узнала. Еще кофе?
— Ага.
— Ты знаешь, какой сегодня день?
— Суккот. А что? Девятнадцатое октября.
— Я думала, что я смогу туда пойти, — Наоми втянула носом воздух, как при внезапном насморке.
— Куда?
— На Дизенгоф.
— Почему ты не можешь пойти на Дизенгоф?
— Потому что девятнадцатое октября.
— А… — не успел спросить я.
— Не перебивай!! — Наоми неожиданно ударила рукой по столу, — просто сиди и слушай.
Сведя руки на груди, как в молитве, она оперлась локтями о маленький стол светлого дерева и вцепилась пальцами в свои еще не просохшие пепельные волосы.
— И зачем ты только смотрел на картины! — после длительной паузы Наоми поднялась. — Я сварю спагетти, а не то помру от голода. Ты не против?
Я кивнул головой в ответ, не решаясь нарушить течение ее мыслей. Наоми повернулась ко мне спиной, захлопотала, вытаскивая все необходимое, шмыгая носом, сморкаясь в оторванное от рулона бумажное полотенце.
— Я родилась в киббуце, не важно в каком, — начала она, стоя ко мне спиной. — Мой отец был беженцем из Чехии, а мать — волонтер из Голландии. Я не настоящая еврейка, только по отцу, а вся их бюрократия — ну их к черту. Моя мама приехала из Голландии в конце шестидесятых — работать в киббуце, изучать киббуцное движение и почти сразу влюбилась в отца и вышла за него замуж. Кто тогда думал о разных формальностях. А когда я родилась, то у нее открылся дар рисования.
— Тебе всего сорок? — задал я бестактный вопрос.