После дождичка в четверг
Шрифт:
— Помолчал бы он, этот Рудик-то, — проворчал Чеглинцев, — мы свое тут сделали, и дом этот, на который сосна свалилась, мы ставили…
— Знаем, слышали…
Вернулись к общежитию, народ все толпился у крыльца, покуривал и шумел понемножку, лица чуть светлели в синеве, и глаза блестели, и были они встревоженные, словно у людей во влахермском бомбоубежище, которых Терехов запомнил навсегда.
— Дело плохое, — сказал Терехов, — день будет трудный. Света нет, связи тоже… Что с мостом, пока не видно, но всякое может быть… — В душе он считал, что с мостом все обойдется, но говорить людям бодрые слова не хотелось, лучше, если они будут подготовлены к беде. — Может, и отрежет нас Сейба от Большой земли…
В толпе шумели, все были возбуждены и все желали делать что-нибудь
— Вот что, — сказал Терехов сурово, — всем сейчас спать. До семи. Сейчас четвертый. Я не шучу. Нет хуже вареных, непроспавшихся людей. День будет трудный.
Все были недовольны, Терехов это чувствовал, парни шумели, и фонарики нервно покачивались прямо перед его глазами, слепили их, и Терехов щурился. «Это глупо, кто же сейчас заснет», — слышал Терехов; на самом деле распоряжение его могло казаться неразумным, но он знал, что не откажется от своих слов, потому что был убежден в их необходимости.
— Я прощу всех быть спокойнее и идти спать, — сказал Терехов глуше. — В конце концов я приказываю это сделать. Я и сам пойду сейчас спать.
Он говорил это и чувствовал, что между ним и толпой вырастает ватная стена отчуждения и для них, близких ему людей, он становится какой-то злой силой и они не понимают его. «Какой из меня прораб, — думал Терехов, — шутку бы сейчас ввернуть, и все было бы ладно, а я…»
— Дежурными остаются Островский, Кислицын, Макаров, Зернов. — Он увидел сердитые лица Нади и Олега и добавил: — И Плахтин. Всем расходиться. Спокойной ночи.
Не выслушав возражений, не взглянув даже на ребят, Терехов повернулся и решительно пошел к крыльцу. «Спокойной ночи, спокойной ночи, а с полуночи кирпичи ворочать…» Как они там смотрели ему в спину и что думали ему в спину, он не мог знать, а ему хотелось знать, он понимал, что через день, через два эта минута отчуждения забудется, вытравится из памяти, но сейчас Терехову было горько, и он злился на себя.
Он стянул сапоги, лег прямо на одеяло и закрыл глаза. Кому-кому, а ему-то спать сейчас было совсем глупо, надо было идти в контору и разыскать всю документацию моста и, посвечивая фонариком, изучить ее, но он сказал всем: «Я и сам пойду спать» — и врать был не намерен. Он услышал, как застучали в коридоре сапоги и как захлопали двери, значит, послушались его ребята и пусть с ворчанием, но расходились теперь к своим кроватям. Быстрый, шумный вошел в комнату Рудик Островский.
— Терехов, я еще Тумаркина в нашу группу включил. Если что будет, на трубе сыграет: «Слушайте все!»
— Детство вспомнили, — проворчал Терехов. — Погремушки еще разнеси по общежитиям… Знаешь, будь добр, загляни в столовую. Как там с продуктами…
Значит, глаза у Олега и Нади были сердитые, а может быть, даже и злые, значит, так. Ну и хорошо, ну и хорошо. Может, из-за этих глаз он и был сегодня упрямым, уперся на своем, а может, и не из-за них, а из-за того, что не любил устраивать штурмы, был в работе тихоходом, приговаривал: «Так-то мы дальше приедем» — и считал, что самое главное во всяком деле — это правильно распределить силы. Пусть даже у них на Сейбе ничего не случится, пусть дни потянутся будничные, как и прежде, ни к чему было нервничать и суетиться. И хотя причин для бессонницы у Терехова было много, он все же задремал и проспал часа два, до той минуты, пока его не разбудил пронзительный и резкий голос трубы.
11
Труба рвала свое медное горло.
Терехов прыгнул с крыльца и побежал к дороге.
Впереди, выявленные серым полотном неба, он видел подскакивающие мокрые спины и черные брызги грязи, летевшие из-под сапог.
Тумаркин стоял у дороги под сосной, печальный и лохматый, и дождевые капли стучали по желтому металлу. От голоса трубы утро становилось странным и значительным, и Терехов хотел крикнуть Тумаркину: «Прекрати», но не крикнул, а побежал еще резвее.
Он видел, что ребята впереди, неуклюжие и громадные в своих плащах и размокших, не успевших подсохнуть кирзовых сапогах, сворачивают вправо, не добегая до скользкого съезда к Сейбе, несутся к ней напрямик, по крутым склонам сопки, ломая кустарник, падая, помогая друг другу
Он бежал к бугру с толстой березой. Бугор торчал над сейбинской поймой, и в тихие дни с него можно было стрелять уток, залетавших с Минусинской котловины. От бугра до Сейбы и до моста кочковатым лугом, утыканным кустиками и пахучими сочными цветами, словно оранжерейными, шагать надо было метров сто, не меньше. На бугре стояли товарищи Терехова, утихнув, забыв об измазанных брюках и ватниках.
Терехов подскочил к ним, остановился не сразу, пошел не спеша, и другие ребята догнали его, шагали за ним, а стоявшие на бугре, заметив Терехова, расступились и пропустили его вперед, пропустили не потому, что он со вчерашнего дня стал старшим на Сейбе, просто для каждого из них было бы странно, если бы Терехов оказался вдруг за их спинами, они привыкли видеть его впереди, и теперь он стоял ближе всех к Сейбе, понимал, что все ждут от него слов, а говорить ему не хотелось, он просто стоял и смотрел на Сейбу.
До моста было метров сто, а Сейба била ему в сапоги, счищала с них грязь и холодила ноги. Маленькая речонка метров в тридцать шириной в тихие всегдашние дни была похожа сейчас на Енисей. Мост еще держался, чуть горбатой своей спиной высовывался из воды, плыл и не уплывал, подобраться к нему по насыпи, если не бояться ноги замочить, было можно, но с той, сосновской, стороны насыпь река размыла, вода билась, ревела, как в проране, и деревянная труба, видимо, была истерзана, искалечена Сейбою; не сумев одолеть моста, там река взяла свое, а значит, их поселок стал островом.
— Метеорологи, гидрологи, прогнозы, чтоб их…
Островом, и на сколько дней, неизвестно, хотя бы даже на один сегодняшний, и то сладкого мало, и дело было даже не в том, что работы на объектах могли пойти к черту, а главным образом в том, что остались они на острове без машин, ночевавших на автобазе в Сосновке, без продуктов, которые обычно по утрам возили из сельпо, и без поваров, вместе с частью рабочих квартировавших пока на том берегу.
Все сейбинские, наверное, высыпали на горбатый бугор, последний мыс их не помеченного на картах острова, мыс доброй надежды или недоброй, были тихие, потому что шумела Сейба, глядели на нее, завороженные силой ее и страстью, а коричневая, взбаламученная вода все летела и летела мимо. «Все-таки она молодчина, — думал Терехов, — что позволяет себе такие штуки! Хоть раз в год, хоть раз в двадцать лет, хоть раз в жизни. Молодчина, потому что так и надо — взрываться и прыгать выше себя, иначе скучно; в тихих степных речушках, вызмеенных петлями, нечто сонное и рабское, и наш канал во Влахерме, бетонными и булыжными берегами своими успокоенный, вял, как дряхлый старик, и не сам он, а насосы гонят в нем воду, а Сейба молодчина, злая и смелая…» Думал об этом Терехов, но так и не произнес ни одного слова, все стоял и смотрел на Сейбу и мог бы так долго стоять и смотреть, если бы он был у Сейбы один.