После дождичка в четверг
Шрифт:
У крыльца стоял сторож.
— Павел, погоди…
— Давно ждешь? — спросил Терехов.
— Я так, случаем…
— Случаем не случаем, — сказал Терехов, — а я бы на твоем месте лежанку занял или кости бы на солнце грел…
— Они у меня не отсырели, — засмеялся старик, угодливость в слезящихся глазах увидел Терехов и поморщился.
— Ты чего? — спросил Терехов.
— Я? — удивился старик. — Я ничего…
— Из-за ничего зачем с той стороны днем сюда прибыл?
Егоженый старик был какой-то сегодня, топтался перед Тереховым, волнуясь, и Терехову стало
— На сына-то моего ты в обиде?..
— Я извинился перед ним вчера, — сказал Терехов, — и деньги мы ему за лодку заплатили. Десятку дали… Мало разве?
— Не злись на него… А? Сгоряча бумажку-то написал он… Лодка — она ведь не гвоздь, дорога ему… Понять надо… Нервный он, пораненный весь… Война-то по нему всеми железками прошлась… И детей сколько…
— Ладно, — сказал Терехов, — ты за свою должность не беспокойся… Тебя никто освобождать не думает…
— Вот и хорошо, — заморгал, не веря, старик.
— Я на тот берег еду, хочешь, подвезу?
— Я тут побуду, однако…
— Что так?
— Дак в магазин чегой-то привезли… Давать будут…
— Ах да, — спохватился Терехов, — и я хотел…
Люди у магазина не стояли, листочек бумажки прикноплен был к черной дверной клеенке, на листочке этом Терехов под номерами двадцать седьмым и двадцать восьмым поставил фамилию старика и свою.
— Жить-то кофты эти долго будут, — спросил старик, — или расползутся, как у той барыни, в кино которая трикотаж мотала?..
— Не знаю. В Сосновку ты едешь?
— Все же тут останусь… Мало ли что… На сына-то моего не серчай… А?
В больнице Терехов посидел у Тумаркина, а уж потом отправился к Ермакову. Тумаркин выглядел плохо, переломы оказались серьезнее, чем думали поначалу, лицом он был сер, а черных сваляных волос на голове как будто бы прибавилось. Терехов стоял над ним, и чувство неловкости тревожило его, словно бы виноват был перед Тумаркиным за прежние пренебрежительные мысли о нем.
— Знаешь, — сказал Терехов, — когда я вошел сюда в первый раз, чему удивился? Мне казалось, что труба с тобой должна лежать рядом… Тоже перебинтованная…
— А ее не было, да?
— Ты какой размер носишь?
— Сорок шестой… ну, сорок восьмой…
Он стеснялся малого своего, немужского размера, как стеснялись пацаны, бежавшие на войну, детских обидных лет.
— А цвет какой любишь?
— Синий… А зачем?
— Рубашки шерстяные завезли… Когда еще такое будет.
Черные глаза трубача смотрели печально, а Терехову надо было идти к Ермакову. В палате Ермаков не сидел. «Гуляет, гуляет», — обрадовал Терехова фокусник; значит, неплохи у прораба дела, значит, скоро переберется он на ту сторону речки, чтобы сейбинцами володеть и править, а стало быть, с чистой совестью свалит Терехов со своих плеч тяжеленный непрошеный груз. И, шагая коридором, Терехов дал себе слово, тут же, не откладывая, все прорабу выложить и просить его слезно, как рыжий в цирке — струи из глаз, отпустить за кудыкины горы, хоть бы и сейчас, неужели нет ему замены, хозяйство налаживается, солнечные дни, он свое сделал.
Ермаков в выцветшей, когда-то синей с
— Артериосклероз, — сказал Ермаков, — можно предотвратить диетой, овощами, фруктами, а вот наши консервные банки с килькой тут никак не учитываются… А вот индусы, одно племя, черти, как себя сохраняют… Абрикосами…
— А у тебя артериосклероз, что ли?
— И он, наверное, есть, а как же… Нет, это я просто так, к слову. Статью вот читаю. Журнал очень хороший. Раньше я его и в руки не брал, а зря… Теперь вот от корки до корки… Ты послушай…
И он стал читать дальше про артериосклероз, а потом принялся говорить о болезнях, сколько он теперь знал о них, а Терехов слушал и удивлялся тому, что прораб не расспрашивает его о делах на Сейбе, а все рассуждает и рассуждает о болезнях и делает это как будто бы с удовольствием.
— Знаешь, — сказал вдруг Ермаков, — а меня ведь оперировать решили. Язву будут оперировать. Давно они меня уламывали, а теперь я сам в лапы к ним попался. Я уж согласие дал.
И тут он сник, а Терехов от растерянности молчал, слова бы какие успокоительные произнести, а он молчал.
— Это ведь они только говорить могут, что язва, — сказал Ермаков, — а кто знает, что там… Теперь ведь, сам знаешь…
Ермаков махнул рукой, не договорил, моргал глазами, уставившись на красноватую щепку, валявшуюся в песке, сгорбившийся, жалкий, утонувший в мятой пижаме, только суворовский хохолок напоминал Терехову о прежнем Ермакове. О смерти, наверное, думал он, и жалел себя, и жизнь свою жалел.
— Да брось ты! — сказал Терехов, волнуясь. — Обойдется все!
Ермаков обернулся к нему, глаза его просили: «Ну скажи еще чего-нибудь, ну обнадежь…» Терехов говорил еще, а что, и сам не соображал, голос собственный казался ему фальшиво радостным, и Ермаков не мог не заметить этой фальши, но Ермаков отходил, отогревался, глаза его оживали.
— Все обойдется, я тоже так думаю, — сказал Ермаков. — Пусть уж режут, хирург тут, говорят, хороший. Член краевой коллегии хирургов. А ведь не каждого изберут в коллегию… А?
— Конечно, не каждого! — горячо поддержал Терехов и увидел, что Ермаков благодарен ему за эту поддержку.
— Ну что у вас нового? — сказал Ермаков.
Терехов стал рассказывать.
— Это я все знаю, — оборвал его Ермаков. — Ходят ведь ко мне. А что совсем нового?
— Дак что… Ничего… Рубашки вот шерстяные завезли в магазин… Испольнов с приятелями уезжают…
— Так и попрощаться не зашли… Жалко… А Будков не приезжал?
— Нет.
— Это ведь он прорабом-то тебя посоветовал… Как я в больницу слег…
— Знаю…
— Не ошибся, видишь, он тут… Разговор-то с ним вести не раздумали?
— Нет, — встал Терехов.
— Ну смотрите, смотрите… Будет ли толк… О весах не забывай, помнишь, я о них рассказывал…
— Так ведь и о другом забывать нельзя… Ради чего мы здесь оказались…
— Я бы на вашей стороне был, — схватил Ермаков Терехова за руку, — да вот тут скрючиваться приходится…