ПОСЛЕ КОММУНИЗМА. Книга, не предназначенная для печати
Шрифт:
И чем более конкретный "слой" сократовского идеала рассматривается, тем более предметной, жизненной, и при этом - уничтожающей становится критика Калликла.
"Да, разумеется, есть своя прелесть и у философии, если заниматься ею умеренно и в молодом возрасте; но стоит задержаться на ней дольше, чем следует, и она погибель для человека! Если ты даже очень даровит, но посвящаешь философии более зрелые свои годы, ты неизбежно останешься без того опыта, какой нужен, чтобы стать человеком достойным и уважаемым. Ты останешься несведущ в законах своего города, в том, как вести с людьми деловые беседы, частные ли или государственного
"Как бы ни был, повторяю я, даровит такой человек, он наверняка теряет мужественность, держась вдали от середины города, его площадей и собраний, где прославляются мужи... Он прозябает до конца жизни в неизвестности, шепчась по углам с тремя или четырьмя мальчишками, и никогда не слетит с его губ свободное, громкое и дерзновенное слово".
Бытие философа, которое протекает в возвышающих душу беседах с избранными и посвященными, на деле оказывается социальным "небытием", иллюзорным периферийным существованием в пресловутой башне из слоновой кости, одиноко возвышающейся в стороне от основного потока жизни.
Наконец, в реальной политической обстановке Афин нежизненность сократовского идеала приобретает предельно конкретный и зловещий для его обладателя смысл: следуя ему, он рискует поплатиться своей собственной жизнью.
"...Разве ты сам не видишь, как постыдно положение, в котором, на мой взгляд, находишься и ты, и все остальные безудержные философы? Ведь если бы сегодня тебя схватили - тебя или кого-нибудь из таких же, как ты, - и бросили в тюрьму, обвиняя в преступлении, которого ты никогда не совершал - ты оказался бы совершенно беззащитен, голова у тебя пошла бы кругом, и ты бы так и застыл с открытым ртом, не в силах ничего вымолвить, а потом предстал бы перед судом, лицом к лицу с обвинителем, отъявленным мерзавцем и негодяем, и умер бы, если бы тому вздумалось потребовать для тебя смертного приговора".
Но какая же в этом мудрость, Сократ, вопрошает Калликл, если даровитого мужа портит его искусство, "...делает неспособным ни помочь самому себе, ни вызволить из самой страшной опасности себя или другого, мешает сопротивляться врагам, которые грабят его до нитки, и обрекает на полное бесчестье в родном городе? Такого человека, прости меня за грубость, можно совершенно безнаказанно отхлестать по щекам".
Увы, ни один из двух полярных идеалов не выдержал лобового столкновения. И на их обломках приходится подвести первые неутешительные итоги.
Калликл, мужественно боровшийся с противоречием в понятии "справедливость", оказался бессилен перед противоречием в себе самом.
Та же доходящая до цинизма откровенность Калликла, которая избавила его от житейского лицемерия и попыток представить себя лучше, чем он есть на самом деле, одновременно не позволила ему изобразить себя одномерным негодяем. Сократовский идеал блага, в сущности, далеко не чужд Калликлу.
"Сократ. ...Считаешь ли ты приятное тем же самым, что благое, или среди приятных вещей есть иные, которые к благу не причислишь?
Калликл.
На протяжении целых семи страниц диалога Калликл борется не столько против Сократа, сколько против этого "противоречия с самим собой", и, наконец, не выдерживает.
"Калликл. ...Будто ты не знаешь, что и я, и любой другой прекрасно отличаем лучшие удовольствия от худших!
Сократ. Ай-ай-ай, Калликл, какой же ты коварный! Водишь меня за нос, как мальчика: то говоришь одно, то совсем другое...Сколько я понимаю, ты теперь утверждаешь, что бывают удовольствия хорошие, а бывают и плохие. Так?
Калликл. Да.
Сократ. Хорошие - это, наверное, полезные, а плохие - вредные?
Калликл. Именно.
Сократ. А полезные - это те, что приносят какое-нибудь благо, плохие - те, что приносят зло?
Калликл. Да."
Эта раздвоенность Калликла вновь с особой силой проявляется, когда Сократ расспрашивает его о том, "каким образом ... следует вести государственные дела у нас (в Афинах)."
"Сократ. Кажется ли тебе, что ораторы постоянно держат в уме высшее благо и стремятся, чтобы и граждане, внимая их речам, сделались как можно лучше, или же и они гонятся за благоволением сограждан, и ради собственной выгоды пренебрегают общей, обращаясь с народом, как с ребенком - только бы ему угодить!
– и вовсе не задумываются, станет он из-за этого лучше или хуже?
Калликл. Это вопрос не простой, не такой, как прежние. Есть ораторы, речи которых полны заботы о народе, а есть и такие, как ты говоришь".
Калликл-политик великолепно понимает, что во имя власти следует отставить в сторону все попытки читать избирателям мораль. Но Калликл-человек не в силах примириться с тем, что Сократ, окуная его с головой в бочку политического дегтя, не позволяет добавить туда даже чайной ложки благотворительного меда.
То, что vir bonus Калликл искренне считал своим общественным идеалом, оказывается на поверку гремучей смесью из двух несовместимых идеалов, каждый из которых, взятый по отдельности, способен вызвать лишь содрогание. Но это не вина Калликла, а проявление реальной двойственности той конкретной социально-экономической формы, в которой он живет. И поэтому противоречивый идеал Калликла, отражая противоречие самой жизни, является жизненным.
Положение Сократа неизмеримо трагичнее. Его идеал внешне лишен подобной раздвоенности. Но дело не столько в том, что он тем самым лишен жизненности, диалектического самодвижения, сколько в том, что взятый в целом он противоречит самой жизни, исторической реальности.
Калликл поставлен Сократом перед осознанной (с его помощью) необходимостью метаться между двумя несовместимыми "идеалами": свободой всевластного негодяя или прозябанием поборника равенства. Выбор Сократа иной: жизнь без идеала или смерть во имя идеала? Третьего ему не дано.