После России
Шрифт:
И все это — Прага, пробужденная после столетий насильственного сна.
После победы Республики в 1918 году пражане хотят, чтобы их город как можно скорее стал похож на другие столицы мира, и стремятся пересадить в Прагу все столичные выдумки. Из Америки возвращаются на родину чехи, привозя с собой размах и волю к переменам. В результате в разных кварталах города — наслоения разнородных стилей; от готики до барокко, и все же, считает Марк Львович, какое-то единство ощутимо встает из этого смешения архитектурной и исторической пестроты.
А вот и огромная Староместская площадь, окруженная приземистыми аркадами. Над ней возвышается островерхий Тынский собор, и на одной из его стен можно прочесть едва заметную надпись: vanitas vanitatis — суета сует. На этой площади прошла вся история Праги. Здесь началась Тридцатилетняя война. По этим камням ходил в XIV веке король Карл IV, мечтавший о том, чтобы Прага получила наследие Рима. Карлов век был эпохой возрождения Праги. Молодежь и ученые со всех сторон света съезжались тогда в только что основанный Карлом университет.
Неподалеку от площади Карлов мост — гордость горожан, символ Праги, такой же, каким стала позже для Парижа Эйфелева башня. Здесь, по преданию, замурован меч, которым святой Вацлав — покровитель города — в грозный час защитит Чехию. С обеих сторон моста — две высокие сторожевые башни, а на парапетах, справа и слева, — кресты, изваяния, фигуры святых…
У одной из каменных опор моста стоит на узком цоколе статуя рыцаря с поднятым мечом. Узкое лицо, из-под шлема выбиваются тонкие кудри, весной птицы вьют гнезда в сгибе его локтя. То ли это Роланд, то ли легендарный Брунсвик, меч которого сек головы всем врагам?.. Марина подолгу вглядывается в рыцаря: он кажется ей похожим на Сергея, мужа, — жертвенностью и чистотой облика…
Зеленая Влтава кажется тут необыкновенно широкой и полноводной, а ее набережные станут любимейшим местом цветаевских прогулок.
Трудно сказать, когда именно удалось ей выхлопотать так называемое чешское иждивение — ежемесячное пособие, которое правительство Масарика назначило широкому кругу русских писателей и ученых, оказавшихся в эти годы в Чехословакии. На одну студенческую стипендию Эфрона прожить втроем было, конечно, невозможно. На пропитание хватало, зато приобретение платья и обуви будет не по карману все чешские годы. Хорошо еще, что в Берлине Любовь Михайловна Эренбург почти силком заставила Марину купить простое платье крестьянского покроя. В нем мы и видим Цветаеву на фотографии, сделанной той же Катей Рейтлингер, — Марина рядом с мужем и дочерью. У Али тоже всего два платья, их приходится беспрерывно латать, и потому любимый сюжет ее фантазии — кошелек с двумя миллионами, случайно найденный на дороге. Еще больше, чем платьев, Але хочется книг — много разных книг! Но книги дороги…
В воспоминаниях Ариадны Сергеевны Эфрон этот первый год жизни в Чехии окрашен тем не менее почти что в идиллические тона. Отец в зимние вечера читает вслух при свете керосиновой лампы Диккенса или Гоголя; родители, сменяя друг друга, рассказывают засыпающей дочери нескончаемую сказку; утром Марина хлопочет вокруг мужа, готовя ему завтрак и провожая по понедельникам до самого поезда… Все это достоверно известно из дневниковых записей Али. Со времен Москвы она ежедневно заполняет — и это чуть ли не главное в ее домашнем обучении! — три-четыре странички дневника.
Однако живая достоверность многомерна. Самый тонкий наблюдатель не разглядит извне всех ее пластов. «Я живу по стольким руслам!..» — это признание много раз повторяется в цветаевских
В Чехословакии Марина переводит дух после четырехлетней изнурительной борьбы за хлеб и тепло домашнего очага. После четырехлетней, не отпускавшей ни на день тревоги за жизнь мужа. Она не может не ощущать облегчения, как от сброшенной с сердца глыбы. Муж уцелел, он рядом, он делит, насколько может, тяготы нового нелегкого быта…
Но понадобилось совсем немного времени, чтобы стало ясно: на смену прежним испытаниям шли другие.
За четыре года разлуки Цветаева, конечно, не могла забыть, что семейная ее жизнь в предреволюционные годы уже не была идиллической. Но издали, в разлуке, казалось, что теперь, может быть, все будет иначе. И в письме Волошину примерно через год после встречи с мужем на чужбине (10 мая 1923 года) она напишет: «Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера».
Однако, как и «вчера», семейная совместность оказалась непроста. И Цветаевой снова пришлось убедиться, что сама она мало пригодна для тихого домашнего счастья. Встреча с мужем с самого начала очертила некие неодолимые грани.
Всего через месяц с небольшим после приезда в Чехию написано стихотворение «Берегись…». В нем знаменательны начальные строки:
Но тесна вдвоем Даже радость утр. Оттолкнувшись лбом И подавшись внутрь (Ибо странник — Дух, И идет один), До начальных глин Потупляя слух — Над источником, Слушай-слушай, Адам, Что проточные Жилы рек — берегам: — Ты и путь и цель, Ты и след и дом. Никаких земель Не открыть вдвоем…Характерны полушутливые признания Цветаевой, сделанные в одном из писем спустя два года: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом!»
И еще через две недели, в письме тому же адресату, Марина не ленится переписать длинную цитату из учебника археологии. Это место отчеркнул и показал жене Сергей Яковлевич («Наконец-то догадался, кто я», — с удовольствием комментирует Цветаева): «…апачи выказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли и листьев род котла <…> скорчившись, садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены…»
Что бы мы ни знали о «романах» Цветаевой, она была правдива, когда говорила о себе как о человеке протестантского долга, всю жизнь прожившем в «вольной неволе».
Сергей был ее «доля», ее судьба. Заботиться о нем, делить вместе беды — это и называла сама Марина: верность. «Долю и волю», «дорогую несвободу» в лоне семьи она будет обсуждать в одном из писем Пастернаку 1926 года. Но там же, глухо, недоговаривая, признается в глубочайшей неутоленности сердечного чувства…
Никакие внешние перемены и переезды не имеют власти над мощным ее творческим импульсом. 31 июля — отъезд из Берлина, 1 августа — приезд в Прагу, поиски жилья, ночлеги в чужих домах, перетаскиванье вещей, непривычный быт в незнакомой стране…