Последнее лето
Шрифт:
Никулин уже два раза обползал всех, кто лежал в круговой обороне: проверял, как окапываются. Особо подгонять не приходилось: сами понимали, что в одном спасение – залезть поглубже в землю. Рыли и саперными лопатками, у кого были, и кинжалами, котелками, пряжками от ремней, своими и снятыми с убитых касками, благо почва податливая – песок.
Никулин скомандовал вырыть в песке траншейки и для раненых – для тех, кто не мог для себя постараться; а раненому старшине сам отрыл окопчик рядом с собою. И теперь лежал, передыхая, на спине, сняв для удобства ремень, и протирал подолом гимнастерки затвор автомата, в который набился песок. Делал то же, что приказал и всем другим, – проверял оружие.
Лежал, сожалея, что у них не осталось в запасе ни одной мины. Один из минометов цел, а мины ни одной. А если бы иметь хоть несколько
Провоевав большую часть войны минометчиком, Никулин верил в свое оружие и жалел, что лейтенант, командир группы, когда был жив, позволил израсходовать все до одной мины. Если бы он, Никулин, распоряжался еще тогда, как распоряжается теперь, оставшись за старшего, он хоть несколько мин, а оставил бы про запас.
Старшину, который стонал, лежа в беспамятстве, Никулин не успел узнать, что тот за человек, и жалел его не больше всякого другого – всех жалко! А особенно жалко медсестру за то, что она, не такая уж молодая женщина, на вид ровесница его, Никулина, жены, безотказно шла с ними все эти дни, как солдат, и повязки и шины накладывала, и раненых на себе таскала не хуже санитара, и все время невредима… А тут на берегу от немецкой мины сразу как и не было женщины!
Убитого лейтенанта Никулин тоже жалел с особенной силой: лейтенант был еще молодой годами, но войну прошел всю насквозь, взад и вперед. И Никулина, пришедшего к нему три дня назад с пополнением, сразу хорошо понял. И хотя Никулин не скрыл, что побывал в штрафбате, лейтенант не посчитался с этим, а сразу же, как опытного солдата, взял к себе в связные. Посчитался не с тем, что Никулин угодил в штрафбат, а с тем, что после штрафбата из команды выздоравливающих поспешил в бой.
Разговор о прошлом зашел с трех нашивок за ранения, Узнав, что Никулин до штрафбата был сержантом, лейтенант так и звал его – не по фамилии, а «сержант», и смеялся: «Считай, что тебе уже обратно присвоили, еще неделю повоюем, так и будет!» Вообще был смешливый, веселый. Но при этом помнил, что Никулин намного старше. Сам был быстрый и требовал, чтобы все – быстро! Но зазря не торопил. Да и причин не имел при том старании, которое привык проявлять на войне Никулин.
«Из-за того старания и попал в беду», – думал Никулин о себе теперь, после того как кровь – на счастье, малая, – которую он пролил в атаке в первый же день наступления, и собственное желание пойти обратно в строй из команды выздоравливающих сняли с него ту вину, которая была за ним и которую после всего этого он сам считал уже не виной, а бедой.
Он лежал под немецкими минами вместе с другими солдатами на западном берегу Друти, впереди всех в целой армии, чего сам, конечно, не знал; знал только, что впереди всех в батальоне, – и тосковал оттого, что ничем не может ослабить этот немецкий огонь. Он не хотел быть убитым, так же как и все другие, лежавшие вместе с ним, и ждал подмоги еще нетерпеливее, чем они. Не потому, что больше, чем они, хотел жить – жить хотели все, – а потому, что, после того как принял команду над этими двумя десятками людей, чувствовал себя не только ответственным за их жизнь, но и как бы отчасти виноватым перед ними за то, что до сих пор не пришла подмога.
Война, на которой Никулин теперь уже четырежды был ранен и видел столько повседневных опасностей, сколько приходится лишь на долю солдата, больше ни на чью, – заставила его притерпеться и к виду чужой смерти и к мысли о собственной.
Но эта же война, ожесточившая его чувства, приучила его не унывать, приучила, что солдаты остаются живы, когда и сами не ждут, и выходят из безвыходных положений, и получают помощь, когда ей уже неоткуда взяться.
Никулин лежал и думал о тех двух радистах, посланных к нашим, что они уже должны были дойти. Он хорошо знал, что на войне бывает всякое: могут и заплутать, и после двух переправ туда и назад не осилить усталости и ночного страха и перележать где-то остаток ночи, пока обстановка не прояснится. Знал, что и такое бывает. Но, имея веру в людей и сам не приученный обманывать этой веры, считал в душе, что оба посыльных, если только живы, дошли и сообщили. А почему наши до сих пор не идут – тоже не потому, что не хотят, а потому, что пока не успели: может, натолкнулись на дороге на немцев – стрельба идет не только здесь, а и там, на восточном берегу Друти. И если даже
Сразу после переправы, когда передали по рации свои координаты, лейтенант радостно сказал Никулину: «Все в ажуре, уже знают про нас – где!» Никулин вместе с ним порадовался: какая хорошая вещь – радио. Почти все он знал на войне и почти все умел, а вот с радиосвязью соприкасаться не пришлось – так уж вышло. Другое дело – проводная!.. Тогда, сначала, порадовался вместе с лейтенантом, а теперь, когда и рация разбита и лейтенанта нет, под разрывы немецких мин с тоской вспоминал о проводной связи. Вспоминал, как в сорок третьем году на Украине, на Пеле, тоже участвовал в переправе – и солдата, который плыл рядом с ним, посреди реки ранило, хотели помочь этому солдату доплыть обратно, а он просил, наоборот, пособить добраться вперед, на западный берег. И его, как на поплавки, пристроили на лямку между двумя пустыми снарядными ящиками, поддержали и вытащили, хотя у самого берега его еще раз стукнуло, уже насмерть. И только когда вытащили, увидели, что он телефонист – конец провода обмотан вокруг пояса. «Хотел с этим концом доплыть, доставить связь – и доставил!» – подумал Никулин с уважением к этому давно погибшему человеку и к проводной связи, которая для него по-прежнему оставалась самой надежной из всех.
Для тех, кто, подобно Серпилину или Бойко, командовал армией, управлял всем ее большим механизмом, убеждение в нашем превосходстве над немцами основывалось на общем успешном ходе операции, на количестве захваченных пленных и трофеев и на тех цифрах, которыми выражалось все ухудшавшееся для немцев соотношение сил: пять к одному – в авиации, три к одному – в артиллерии, два к одному – в танках… В этих общих масштабах тот неполного состава немецкий минометный дивизион, который всю ночь вел огонь по пятачку за Друтью, где сидел Никулин и его товарищи, был ничтожной частью целого – всего семь или восемь стволов из нескольких сот, еще остававшихся у немцев перед фронтом армии.
Но на той полоске низкого песчаного берега, где лежал Никулин с товарищами, немецких минометов было восемь против одного. И этот один молчал, потому что кончились мины, а те восемь продолжали стрелять всю ночь, добивая раненых и прижимая к земле уцелевших, порождая у них то сознание несправедливости происходящего, которое возникает у солдата в минуты тяжелого боя, особенно если эта тяжесть оказалась неожиданной.
И если бы Никулин и его товарищи поддались этому опасному чувству несправедливости, которое – поддайся ему – прямой дорогой ведет к отчаянью, они не удержались бы в эту ночь там, за Друтью, а бросились бы назад, через реку, неизвестно, погибнув или оставшись при этом в живых. Потому что обостренный отчаянием инстинкт самосохранения далеко не всегда спасает человека, иногда, наоборот, губит как раз в ту минуту, когда он сам уже считает, что спасся.
Но Никулин, испытывая это чувство несправедливости, не поддался ему и, хотя знал, что немцы здесь, на этом берегу Друти, сейчас сильнее его, продолжал действовать так, как будто он оставался сильнее немцев.
За шесть суток наступления он уже прошел сто километров. И большую часть этого пути шел, сознавая, что его берегут, хотя по нескольку раз в день подвергался то одной, то другой опасности, которых, как бы ходко ни наступали, все равно не минуешь, если идешь впереди.
Хотя Никулин сам был легко ранен в первый же час наступления, он помнил, как мало было других раненых поблизости от него и вообще как мало было у нас потерь после того, как авиация и артиллерия перепахали немцам весь их передний край. Он помнил, как, обгоняя его, уже раненного, шли вперед самоходки и танки, и как били через голову «эрэсы», и как впереди и на второй и на третьей немецкой позиции снова дыбом вставала земля… А когда, пробыв два дня в медсанбате, вернулся в строй и пошел опять вперед под командой убитого сегодня лейтенанта, то снова почувствовал, как его берегут, как сбивают перед ним немцев с позиций плотным артиллерийским огнем, как подавляют сопротивление танками, как немцы перестают стрелять по нему после того, как в их сторону прошли над головой наши «горбыли» и устроили там свою карусель.