Последнее лето
Шрифт:
– Спасибо, – сказал летчик.
– Выздоравливайте, – сказала Зинаида и увидела Таню, и лицо у нее было такое, словно она сейчас спросит: «А ты что тут делаешь?»
Но удивилась она, оказывается, не тому, что Таня ранена, а тому, что лежит в этой теплушке. Она уже все впала про Таню и распорядилась, чтобы ее устроили рядом, в первый от паровоза вагон, к медикам, но кто-то что-то напутал. Зинаида выругалась и только после этого поцеловала Таню и виновато сказала, что теперь уже поздно.
– Мне и так хорошо, – ответила Таня.
– Здесь плечо короткое, к утру уже будете на месте, – пообещала Зинаида. И вдруг
– Не хочу, – сказала Таня.
Когда ее прооперировали и перевязали, на нее снова надели гимнастерку, потому что ранение позволяло это, и ее письмо, написанное Синцову, по-прежнему лежало в кармане.
Но сейчас, после того как она была ранена, ей уже не хотелось порвать это письмо! Теперь ей казалось, что там, на переправе, все вышло так коротко, что Синцов мог не до конца понять ее. А надо, чтобы он понял все до конца, иначе ему будет еще тяжелее. Пусть лучше прочтет еще и это письмо, раз оно написано…
– Мне уже звонили из госпиталя про тебя, у меня с ними телефон, – сказала Зинаида, словно объясняя, почему ничего не расспрашивает у Тани про ее ранение. – Зря не осталась у них. Сразу же напиши мне оттуда, куда попадешь.
– Хорошо, – сказала Таня.
И, отстегнув пуговицу на кармане гимнастерки, вынула письмо и оттого, как вдруг трудно оказалось это сделать, почувствовала, какая она стала слабая.
– Отдай Синцову.
– То самое? – спросила Зинаида, хотя уже видела, что это то самое письмо. Ее поразило, что Таня хочет сейчас отправить Синцову письмо, которое написано давным-давно, когда все было по-другому, когда она еще не была ранена.
– Отдай Синцову, – повторила Таня.
– А что еще? Может, припишешь, хотя бы на конверте? Я дам тебе карандаш. – Зинаида стала рыться в планшетке.
– Не надо, – сказала Таня. – Добавь на словах, что ничего серьезного, он тебе поверит.
Зинаида, хотя ей очень не нравилось, что придется отдавать Синцову это давно написанное письмо, взяла его, не сказав больше ни слова. Только вздохнула и еще раз поцеловала Таню. Уже была дана команда отправлять состав, и сопровождавшие теплушки санитары стали изнутри закрывать двери.
– Эй, дядя, не до конца, – сказал летчик.
– Положено.
– Мало что положено. Душно будет.
И усатый санитар послушался молоденького летчика, потому что это был летчик, и закрыл дверь теплушки не до конца, и поэтому, когда теплушка тронулась, Таня еще раз увидела Зинаиду.
Зинаида говорила с Таней так, словно ничего не случилось, а сейчас, не зная, что Таня ее видит, стояла и плакала.
Полуоткрытая дверь теплушки протащилась мимо Зинаиды, мимо санитаров и железнодорожников, мимо только что выгруженных из этих же самых теплушек штабелей снарядов, мимо разбитой водокачки и тоже разбитой кирпичной будки с полустертой надписью «кипяток».
Таня ехала в тыл после того, как с ней проделали все, что называется в медицинских документах «первичной обработкой». Ехала рядом с другими такими же, как и она, ранеными, лежавшими справа и слева от нее.
Так она еще никогда не ездила. Когда-то, после первого ранения, когда ее вывозили на Большую землю, она летела. И не на санитарном У-2, а на обыкновенном, скрючившись в кабине позади летчика. А сейчас впервые в жизни ехала на летучке и тоже рядом с летчиком, только раненым.
Таня
Земля эта была то живая, то мертвая, то снова живая. То воронки и колья с ржавой проволокой, то зеленые поля и дальний лес, и над лесом, до самого верха теплушки, во весь проем темно-синее, начинающее чернеть небо. То сброшенные с путей сгоревшие, исковерканные вагоны, разбитые путевые будки с сорванными крышами, трубы от сгоревшего жилья, то выбегающие к самой дороге курчавые березовые рощи, такие, словно нет и не было на свете никакой войны…
Все это чем-то походило на ее собственную жизнь, вернее, на ее ощущение своей собственной жизни. Она вспомнила, как Зинаида с сомнением брала у нее это давно написанное и заклеенное письмо, и подумала, что с Зинаиды станется расклеить и прочесть его, не потому что любопытная, наоборот, она не любопытная, а потому, что считает, что всегда все делает так, как лучше. И если прочтет, может решить, что лучше не отдавать письма, и не отдаст, не зная, что он все равно уже знает.
Таня вдруг представила себе, что она снова рядом с Синцовым, что ее не ранило и она еще в армии и они опять увиделись. И он говорит ей тем хорошо знакомым ей, особенно спокойным голосом, которым разговаривает, когда с трудом держит себя в руках: «Зачем ты мне все это сказала? Не могла подождать хотя бы, пока мы кончим наступать?» – «А когда мы кончим?» – «Не знаю когда, но когда-нибудь кончим. Не вечно же мы будем наступать…» – «А как же я могла тебе этого не сказать? Я должна была сказать!» – «Почему?» – «А почему я должна знать все это одна? Почему я должна, а ты нет?» – мысленно ответила она на его воображаемый вопрос, но ответила уже не в разговоре с ним, а про себя, потому что даже в воображаемом разговоре не могла ему так ответить. Могла только подумать.
«Значит, решила уехать от меня. И что ж ты будешь делать?» – спросил он. Спросил снова вслух в том воображаемом ею разговоре.
И она ответила ему тоже вслух, дерзко и даже грубо: «Что буду делать? Замуж выйду. Законный муж у меня убит, а тебя теперь все равно что нет. – И еще раз повторила: – Замуж выйду».
И самое странное, что не только с вызовом сказала это в том, воображаемом разговоре, но и действительно подумала сейчас об этом. Подумала серьезно и отчаянно, как о чем-то вдруг ставившем непреодолимую преграду между ней и Синцовым, спасавшем не только ее от него, но и его от нее. И после этого несколько минут лежала, уже не глядя в дверь теплушки, закрыв глаза.
А когда снова открыла их и увидела снова выбежавшую к самой железной дороге зеленую опушку леса, подумала о себе, что все это неправда, все то, о чем она только что подумала как о спасении. Ничего этого не будет, и никакое это не спасение.
«Я все равно буду в душе надеяться, что, если она не найдется, мы будем опять с ним. Да, буду надеяться. Ну и что? И кому какое до этого дело? Раз я сразу, когда выпишусь, попрошусь на другой фронт, в другую армию и буду отдельно от него до конца войны, совсем в другом месте, никто уже не будет иметь права требовать от меня еще чего-то. Мало ли на что я могу в душе надеяться… Раз не буду с ним, раз сама отказываюсь быть с ним – это уже будет мое дело!»