Последнее лето
Шрифт:
Слышал о нем больше чем достаточно и даже один раз был у него пятнадцать минут по вызову на Дальнем Востоке. Но та встреча не в счет, другие обстоятельства. По сути, знакомство состоялось здесь, на фронте, и больше всего за те три дня, что Львов недавно пробыл у них в армии.
Разное было за эти три дня: и понятное и малопонятное. Были вызовы и разговоры по ночам, когда только что заснувшие и не ожидавшие вызова люди хлопали, не выспавшись, глазами и чувствовали себя виноватыми перед лицом бессонного начальства. Хотя, наверное, если взять на круг, они не меньше его трудились и не больше его спали.
Один Бастрюков, как видно загодя разузнав привычки Львова и благополучно
Конечно, строго говоря, на войне ночи нет. Должен быть как штык – в любое время суток. Если действительно необходимо. Но Львов, как показалось Захарову, любил держать людей в напряжении – надо или не надо. Как будто им этого и так не хватает на войне!
На передовой Львов много лазил по переднему краю, и это в разных случаях вызывало в Захарове разные чувства. В одном полку Львов не только по всему переднему краю прошел, но и в ячейки боевого охранения залез, в переднюю яму к переднему солдату. И оказалось потом – не просто так, а имел сигнал, что по двое суток горячей пищи туда не доставляют, люди сидят даже без сухого пайка. И полез сам и докопался, и в одной роте оказалось – верно, так и было. И пришлось старшину роты под трибунал. И замполиту полка влетело, и замполиту дивизии, и самому Захарову пришлось краснеть…
Но в других местах Львов лазил по переднему краю непонятно зачем. Лазил так, словно хотел выбрать участок для прорыва, оценить передний край противника. А на самом деле и не выбирал, и не оценивал, и не задавал вопросов, которые бы имели к этому отношение. Просто лазил, таская за собой без необходимости целую свиту: от замполита корпуса до замполита полка, заставляя их белеть от страха не столько за свою, сколько за его жизнь. Лазил, словно хотел уязвить их, что они без него там не бывали, а вот он приехал – и им пришлось! А они и без него там бывали, когда требовалось.
Говорил там, в окопах, со многими, иногда подолгу, особенно когда немцы, заметив шевеление, открывали огонь; как бы испытывал этим окружающих. Узнал, что у солдат махорка крошится по карманам: не в чем держать, – и приказал тыловикам немедленно пошить кисе-« ты. А в то же время ни одного теплого человеческого слова так никому и не сказал, не запомнилось.
Были и обижавшие людей мелочи. Что ночевал все три ночи у них там, в армии, и одну из этих ночей на передовой, – хорошо. А вот что с собой, оказывается, возил закатанный в валик тюфячок, тощенький, как подстилка, и этот тюфячок, и свои простыни, и одеяло приказывал класть поверх постеленного, это уже ни к чему. Вшей, что ли, боялся или думал, что ему в армии чистого белья не найдут и не постелят… И водки ни разу ни с кем ни глотка не выпил, как бы отодвигая людей от себя. И главное, этот его Шлеев, полковник, за ним не только термос, но и отдельный стакан возил, и в пергамент завернутые какие-то диетические котлетки, и что-то там еще, тоже свое, отдельное. А при всем этом был способен днем, на брюхе, в грязь доползти до боевого охранения…
Захаров, посмотрев на часы – он ждал уже тридцать минут, – еще раз оглядел комнату Львова, которая, казалось, говорила о своем хозяине, что ничего, кроме порученного ему дела, в его жизни не было и не будет, и вдруг вспомнил рассказ своего однокашника по Толмачевке, начальника Политуправления фронта Гаврилина, о жене Львова: жена его, уже немолодая, даже пожилая женщина, оказывается, работала начальником аптеки в одном из фронтовых госпиталей и за это время несколько раз приезжала к мужу. От этого госпиталя до штаба фронта километров сорок, и Гаврилин узнал стороной, что жена Львова в первый раз приехала и уехала на перекладных,
– Здравствуйте, товарищ Захаров, – сказал за спиной Захарова голос Львова.
Львов вошел, закрыл за собой дверь и, наскоро подав руку поднявшемуся со стула Захарову, прошел за стол и сел.
– Берите стул. Поговорим.
Захаров взял стул и сел к столу, напротив Львова.
– Вспомнил сегодня, что мы встречались с вами в Хабаровске, – сказал Львов.
«Три дня был у нас в армии и не вспомнил, а сейчас вдруг вспомнил, – подумал Захаров. – Не иначе как моим личным делом интересовался».
И он покосился на несгораемый ящик в углу, как будто его личное дело должно было лежать именно там, в этом ящике.
– Был у вас в Хабаровске по вашему вызову в мае тысяча девятьсот тридцать восьмого года, – сказал Захаров. – Вы многих из нас тогда вызывали. Думал – забыли.
– Нет, не забыл. Вопрос о вашей судьбе стоял тогда достаточно остро.
Захаров ничего не ответил.
«К чему и для чего такое начало разговора? – подумал он. – Напомнить, что давно знакомы, можно бы и по» другому. Или хочет подчеркнуть, что от него тогда зависела моя судьба? Вроде бы как по молчаливому согласию стараемся пореже вспоминать то, что болит. А он, видишь ли, вспомнил. У него, видно, не болит».
– Чаю хотите? – спросил Львов.
– Спасибо, с дороги неплохо бы.
– Шлеев! – своим высоким, резким голосом громко через дверь крикнул Львов.
И сейчас же в открывшейся двери появился его толстый полковник, с невыспавшимся белым лицом.
– Нужно чаю, – сказал Львов.
Полковник исчез, закрыв за собой дверь.
Львов придвинул к себе блокнот и, взяв со стола карандаш, поставил в блокноте синюю цифру «один» и за ней скобку, но больше ничего не написал.
Лицо у него было худое, треугольное: узкий подбородок и широкий лоб, а над ним густая шапка черных, жестких, курчавых волос.
Сейчас, когда он сидел, глядя на блокнот, опустив тяжелые веки, и по этим векам и по морщинам у глаз было видно, что он человек немолодой и усталый.
«На двенадцать лет старше меня, но я давно седой, а он все еще черный.
– Захаров поглядел на аккуратно, наверное, только сегодня подстриженные парикмахером виски Львова, в которых едва заметно пробивалась седина. – Ну так что же будет во-первых?»
Львов поднял глаза от блокнота и посмотрел на Захарова, словно сам еще не решил, что же будет во-первых и что во-вторых.
Теперь, когда он поднял глаза, он опять казался моложе своих пятидесяти восьми. Глаза его смотрели не прямо в глаза Захарову, а чуть повыше, в лоб. Как будто ему были интересны не настроение сидевшего перед ним человека, не выражение его лица и глаз, а те мысли, которые спрятаны там, за лбом, и которые надо знать.
– Черненко, – сказал Львов своим отрывистым голосом. Ничего не добавив, опустил глаза на блокнот, написал сипим карандашом вслед за цифрой «один» и скобкой «Черненко» и лишь после этого, подняв глаза, спросил: – Какого вы о нем мнения?