Последние поэты империи
Шрифт:
Когда он пишет о природе, о росе, о форели — он жизнерадостен, весел, звучен, когда он поворачивается к цивилизации — он зол и беспощаден, угрюм и желчен. Иногда эти перевороты происходят в рамках одной строфы, даже в пределах строчки.
И дубы, и березы, и ели...
ни к чему их древесный язык
подгонять под язык человечий.
(«Помолчи! Есть такие стихи...»)
Как-то чересчур по-протестантски для него всегда враждебны толпа, народ, скопище людей, от них идет гибель и природе, и его поэзии. Он становится как бы защитником своих любимых миров от
Ваши дети от случайных браков
из унылых жэковских бараков,
из двухсотых и трехсотых блоков
не полюбят Пушкина и Блока.
Над судьбой Муму не зарыдают
и последних галок из рогаток,
как врагов заклятых, расстреляют,
чтобы в мире не было загадок.
(«Ваши дети от случайных браков...», 1965)
Игорю Шкляревскому не приходит в голову: а вдруг он неправ? Вдруг в этом жэковском бараке живет новый юный Шкляревский или Баратынский? От людей не ждет поэт никаких добрых посланий. Только от родной природы. Только ей он верит.
Однажды в юности, летящей
на крик и на веселый свист,
я заглянул в почтовый ящик,
а в нем лежал осенний лист.
(«Однажды в юности, летящей...»)
В то же время в мире людей «нежно пахнет земляникой / торговки наглая рука». Потому и не ждет он отклика, неосознанно уповая на глухое молчание. По-настоящему все равно не оценят, а ждать снисходительного одобрения — унижение.
Игорь Шкляревский традиционалист настолько, насколько традиционна жизнь природы. Модернизм для него — это все равно что подстриженное дерево или рыбка из аквариума, есть в этом неестественность, фальшь. Язык поэзии для него — тоже природа. Он и погружается в его глубину, как в карельские чистые озера. Все перемешано, форель и гласные, залив и запятые...
Там детство ловит в быстрине
форель прохладно-золотую,
и ласточкой в моем окне
там счастье ставит запятую.
(«Я все еще живу, храня...»)
Русский язык оказался равновелик миру лесов и озер. Собственно, он и дает этому миру новую словесную жизнь. Со своей отчужденностью поэт был бы на самом деле вне читателя, но язык дает ему выход в национальную русскую поэзию, а его пейзажная лирика делает его близким многим нашим соотечественникам. Получается, что Шкляревский прав — в природном безлюдье, чувствуя и описывая тончайшие наслаждения от нашего национального исторического пейзажа, он становится не одинок. Уходя от людей, он через стихи возвращается к людям.
Я видел бедные равнины,
поля послевоенных лет.
Я видел черные руины,
подвалов сиротливый свет.
Я видел паклю и кресало
в руках у матери больной,
но только небо потрясало
меня своею глубиной.
(«Я видел бедные равнины...»)
Ни страдания больной матери, ни страдания людей из подвалов не отдавались в поэте глубиной переживаний, они были как бы вне его чувств, вне его сопереживания, шаткая трясина болота ближе ему, более подходит к его ощущению безвременья. Он даже свою жизнь измеряет ощущениями природы. Вот «раскроет крылья черный махаон, / и там вдали, / мерцая перламутром, — / детдомовский
Ну что ж, лучше бы ему вообще не поминать о людях, тая свое угрюмое неприятие цивилизации, а идти к тем же людям со своей широко распахнутой книгой природы, и эта книга жизни соединит поэта Игоря Шкляревского с миром людей. Она им сегодня, может быть, более необходима, чем иные стихотворные фейерверки из необязательных встреч, поверхностных чувств и поспешных признаний в любви. Может быть, это и есть его форма сострадания?
А Книгу жизни — Книгу золотую
дубрав и речек, ласточек и пчел,
где счастье снова ставит запятую,
ты и на треть пока что не прочел.
Но ты, как в детстве, жаром огневицы
охваченный, когда весь дом притих,
тайком прочел последние страницы
и стал взрослее сверстников своих...
(«Таймень»)
Не принимая свое время, он сам — часть этого времени, не принимая мира людей, он сам — часть этого мира. Его одинокое блуждание по земле выдает в нем человека цивилизации прежде всего. Ибо природный человек от земли скорее тянется к людям, к своей общине, к своей семье и своему роду. И потому все его неприятие является своего рода самокритикой, осуждением себя самого. Он становится сам архаичным наречием своего времени. Но и без этого наречия уже русский язык будет неполон.
2000.
* * *
ТАТЬЯНА ГЛУШКОВА
Час Беловежья
Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом береженная, хворала! —
чтоб не было мне горше и больней...
Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы света:
заслонена, отторгнута, отпета —
иль сожжена до пепельных углей...
Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
возьми меня!.. А только бы восстала
страна моя из немощи своей...
Когда не стало Родины моей,
Тот, кто явился к нам из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей...
1992
Поэзия последнего срока...
Татьяна Михайловна Глушкова родилась 23 декабря 1939 года в Киеве в семье ученых-физиков. После окончания киевской школы поступила в Литературный институт имени А. М. Горького, который закончила в 1965году. Много переводила с украинского, грузинского, латышского и других языков народов СССР. Два года проработала экскурсоводом в Михайловском, оставшись страстной поклонницей пушкинских мест. Первый поэтический сборник «Белая улица» вышел в 1971 году, доброжелательно встреченный критикой. В этот период много пишет об истории России, посвящает свои стихи ее известным деятелям. В ее поэзии оживают древние Киев и Новгород, любимый Псков, Прибалтика. С конца 1970-х годов меняется тематика стихотворений, появляется грусть, а затем и трагедия любви, от чего спасает лишь «Очарованье старых книг...». Основные поэтические сборники Татьяны Глушковой: «Белая улица» (1971), «Разлуки нет» (1981), «Стихотворения» (1992), «Всю смерть поправ...» (1995), «Русские границы» (1997) и др.