Последний часовой
Шрифт:
Пожилая дама напряглась, ее взгляд стал цепким.
– Никакого. Он преданный нашему дому медик.
Государь глубоко вздохнул.
– И тем не менее этот человек должен покинуть Россию.
Вдовствующая императрица попыталась возразить, но сын остановил ее властным жестом.
– Вы можете назначить ему приличный пенсион. Пусть живет безбедно хоть в Швейцарии. Но не в Петербурге.
– Вы делаете ошибку…
– Благоволите подчиниться.
Вернувшись в свои покои, Николай застал жену в теплой ванной, за малиновым пологом. Знаком выслав камер-фрау, он зашел
– Ну? – живо встрепенулась жена. – Поговорил с maman?
– Коршун, которого ты боишься, распростер крылья, защищая нас.
– Я не понимаю.
– Тут нечего понимать. Забудь, и все. Ах да, мне будет очень приятно, если ты не станешь больше допускать Софи Волконскую в свое близкое окружение.
Глава 11
Изгнанница
Никита Муравьев, красавец и умник, совершенно бросил бриться в крепости. Зато много писал. Честный человек отвечает по первому спросу! К 13 января он по памяти составил экземпляр своей «Конституции». А со дня на день должен был представить «Историческое обозрение хода общества».
Когда его арестовали в имении жены селе Тагине, говорят, пал перед бедняжкой на колени, просил простить обман под венцом. А она бросилась ему на шею, обещая все оставить и ехать в ссылку ли, на каторгу ли, ей все равно. Роковая минута – и Никита вырос в глазах супруги до героя, спасителя отечества. А был – красивой игрушкой избалованной богачки. Смуглый, черноволосый, кареглазый – южная кровь. На наших барышень действует безотказно.
Теперь заметно проступили и седина в смоляных кудрях, и несколько шрамов от золотухи у подбородка. Среди писем 1823 года было одно к двоюродному брату Мишелю Лунину: «После разгрома испанской революции все приуныли. Я не исключение. Дела общества кажутся детскими игрушками. Надобно думать о себе. Желал бы адъютантского места при каком-нибудь стареньком генерале. И будет с меня». Адъютантом не стал, нашел состоятельную невесту. Бедная Александрина!
– Никита Михайлович, мы хотели бы задать вам несколько уточняющих вопросов касательно позиции господина Пестеля в 1824 году, когда он побывал в Петербурге. – Генерал Левашов вел допросы безупречно. Александр Христофорович отдыхал в его присутствии. – Как вы полагаете, чего добивался Пестель? Объединения разных крыльев общества?
– Он хотел всех себе подчинить! – Муравьев сверкнул цыганскими глазами. – Вообразите, рядовые члены должны беспрекословно выполнять любой приказ начальников, если тот принят большинством голосов. Но их на Юге вообще больше! И мы, как олухи, принуждены были бы смириться.
Никита говорил горячо, точно до сих пор мог что-то поправить.
– Я видел в соединении вред. Одно его честолюбие. И объявил, что не соглашусь слепо подчиниться большинству, если решение окажется против моей совести.
Серьезная угроза. Глава северян мог хлопнуть дверью. Что
– Тогда Пестель стал рассуждать о Временном революционном правлении. Диктатура чистой воды. Надобно подавление несогласных. Самое жестокое. Лучше счастье на крови, чем кровь без счастья.
– Уточните об участи августейшей фамилии.
– Я ему сказал, что цареубийство скомпрометирует нас в глазах публики. Он предложил составить обреченный отряд, которым надлежало пожертвовать. Новое правительство казнит убийц и объявит, что мстит за императорскую семью.
За столом воцарилось молчание. Члены комитета никак не могли привыкнуть к странной манере этих господ: говорить, как о само собой разумеющемся, о вещах, от которых волосы вставали дыбом. Видели они и Москву в огне, и Париж под копытами. Видели и грязь – на войне ее больше, чем крови. Но продолжали неметь от легкости мыслительных упражнений подследственных.
– Вы же читали! В моей «Конституции» нет ни слова о цареубийстве! – возопил Муравьев. – Напротив. Я предлагал вручить монарху президентские полномочия! А законодательную власть оставить народу!
– Не могу не подивиться той вольности, с которой вы позволяли себе судить о столь важных предметах, – подал голос Левашов.
– Только многолетняя служба делает человека сведущим в вопросах управления, – подтвердил Бенкендорф.
Теперь пришла пора удивляться Муравьеву. Он видел перед собой людей, у которых не только мундиры, но, казалось, и головы были застегнуты на все пуговицы.
– Каждый имеет право свободно излагать свои мысли, – с горечью проговорил Никита, – и сообщать их через печать соотечественникам. Так будет, поверьте мне. Везде, и в России тоже. Жаль, что благодаря вам она окажется последней в списке.
– Вернемся к Пестелю. – Александр Христофорович нетерпеливо постучал пальцами по столу. – Каково было ваше расставание в 24-м году?
– Мы решили не вверяться слепо одному человеку. Князь Трубецкой сказал, что Пестель вызывает чувства, несовместимые с любовью к Родине.
Скрипя перьями, секретари записывали слова арестанта.
– На сегодня довольно. Когда возникнет необходимость, мы вас призовем.
Муравьев чуть задержался и поднял на Бенкендорфа глаза.
– Моя жена… если она приедет сюда, то, верно, будет просить свидания со мной… Я хотел бы отговорить ее от желания разделить мою участь.
Александр Христофорович хмуро глянул на заключенного.
– Отчего-то все жены убеждены, что их мужей сошлют в Сибирь.
У Никиты похолодели губы.
– Но ведь я рассказываю все чистосердечно…
– Но ведь вы и не мамину чашку разбили.
— Он такой бледный и хилый! – Мари Волконская держала на руках Николино, но не могла поверить, что это ее ребенок.
– Чего же ты хотела, девка? – цыкнула на нее старая графиня Браницкая. – Оставила дитя на полгода. Мыкалась по чужим людям. А теперь спрашиваешь, что да почему?