Последний фаворит (Екатерина и Зубов)
Шрифт:
– Я, конечно, напрасно волнуюсь, понимаю сама. Только все тут сошлось разом… И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться такой простушкой… В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями… Послушайте, принц! Вы, надеюсь, уже достаточно стали русским… и потому желаю, чтобы вы написали, так, от себя… конфиденциально, министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ от союза версальского двора и поведение ихнего посла в Константинополе, интриги Шуазеля против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому… Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает
Екатерина не досказала, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.
Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаенной горечью:
– Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперед еще осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!
– Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, – осторожно начал принц, – но все же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…
– Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло – им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов, я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц. А пока покончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно еще денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Надеюсь, что для шведов и меня хватит… Подите с богом…
– Да хранит вас Господь, государыня.
Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.
С самой Екатериной вдруг произошла мгновенно удивительная перемена.
Глаза ее потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо голубого, им обычного. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаенной боли, перекосило страдальческой гримасой, и оно покрылось морщинами, особенно у рта и вокруг глаз. Потерявшие напряжение мускулы лица давали заметить, что подбородок ее, обычно немного выступающий вперед, может заостряться, как у самой дряхлой старухи, даже такой полной, как Екатерина.
Даже высокая, налитая еще грудь под свободным платьем как-то сразу ввалилась, подряблела.
Сильный нервный подъем удивительно молодил Екатерину.
Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось 60 лет.
А сейчас на ее лице, на всей согбенной, усталой фигуре, казалось, яркими знаками проступила далекая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софьи Ангальт-Цербстской, которую теперь, уже при жизни, современники, весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.
– Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? – заботливо спросил Захар, взгляд которого привык
– Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на нонешний день…
– Почитай, никого и нет. Вяземский князь один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Саввишну, может? В постельку, может?..
– Нет… Тут еще мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает. Ждет, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу ее… Ступай… Успокойся: видишь, легче мне…
И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой почти обычный бодрый, ясный и ласковый вид.
– Слушаю, матушка… Иду…
Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной артистке, одаренной необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, – любимец ее Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным пудреным париком.
– Ну что, узнала, Annete? Говори, рассказывай все, прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда все, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…
Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только ее старинная подруга появилась на пороге.
– Успокойся. Сейчас все скажу, по крайней мере, то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну, присядь, если можешь. Сюда на диван. Вот так. Ну а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы… Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Ни у кого, нигде не видала я такой красивой, нежной… такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твое стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят?..
И, до сих пор сыпавшая французской речью, Нарышкина произнесла чистым, московским говорком:
– Нет вестей, добрые вести.
– Нет вестей?.. – тоже по-русски, чуть-чуть выдавая свое немецкое происхождение отчеканиванием согласных, протяжно по-своему переспросила Екатерина. – Как же это, помилуй? А вести были, и весьма не отменные… Слышь, говорят…
– Што кур доят. Лишь молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими, со стариками говорить, те и на дыбы: «Да нет, да быть не может».
– Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…
– А может, и так, – незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.
Что-то сдержанное замечалось в ее движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и вела дело так, чтобы полегче нанести удар.
В другое время Екатерина сейчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь, занятая одной жгучей, неотвязной мыслью, она больше прислушивалась к собственным ощущениям и словам, чем к чему-нибудь иному.