Последний Иван
Шрифт:
Сваливать все наши беды на одного Горбачева или хотя бы на тридцать его единомышленников – значит оставлять в целости всю колонию вируса, создавать условия для будущих новых обострений болезни, а говоря проще, для окончательного истощения, а затем и убиения русской нации. Настало время, когда мы должны с привлечением всех средств науки исследовать причины периодически случающихся с нами катастроф. Нужны комплексные анализы болезни. Но если это так, то и сам Крючков, и некоторые другие ГКЧПисты предстанут перед нами в ином свете. Те же Лукьянов, Янаев, Рыжков, Язов, заняв место у плеча генсека, слово лишнее боялись молвить и уж так были покорны, что за них становилось неловко. Ныне они пребывают в ореоле мучеников, они, хотя, может быть,
Хороши бы мы были на фронте, если бы, увидев прорвавшегося к нам в окопы врага, только ласково ему улыбались бы. Вы теперь с удовольствием и даже с нежностью вспоминаете Андропова, который никогда не врал. Но при Андропове процветали и Горбачев, и Лигачев, притянувший в Москву Ельцина, и Разумовский, заведовавший кадрами министров и секретарей обкомов, и Громыко, сунувший Горбачева в кресло генсека, и Гришин, и был в большом фаворе Ельцин, и первым помощником у Андропова был еврей Вольский. Да, Андропов создал антисионистский комитет,- ему с его чисто иудейской внешностью надо было продемонстрировать себя слегка «антисемитом», но во главе комитета он поставил не кого-нибудь, а еврея Драгунского.
Нет, господин Крючков,- товарищами вы никогда мне не были. Вы теперь пострадали, и сердобольные русские люди вас зауважали и многое готовы простить. Но история сердца не имеет, и память ее учитывает только дела. Рассеется словесный мусор горбачевых, ельциных, Собчаков, но и ваша жизнь, и жизнь других узников «Матросской тишины» – Павлова, Янаева, Язова… и других ваших товарищей по несчастью будет представлена не одним только опереточным переворотом, а и всем ходом вашей жизни, ее делами и плачевными результатами.
Все вы, или почти все, добросовестно трудились над созданием той критической массы торгашеского духа, который и привел к взрыву такой исполинской силы, который в клочья разметал величайшее государство в мире, привел к неисчислимым человеческим жертвам и на столетия назад отбросил прогресс России и ее многочисленных народов.
Общественный катаклизм этот не будет иметь себе равных, он же еще раз подтвердил наивную доверчивость русских и безмерное коварство племени, сотворившего этот чудовищный взрыв.
Из облисполкома мне позвонили:
– Вам выделена дача. На Соленом озере.
Братья-газетчики из «Челябинского рабочего» сказали:
– Ты попал в элиту. Поезжай на дачу, занимай.
Соленое озеро было пресным, чистым, как все озера на Южном Урале,- по крайней мере, тогда, сорок лет назад. Оно располагалось в десяти-пятнадцати километрах к югу от Челябинска – в сторону Троицка, северо-казахстанских степей. Берега озера, точно рамой, окаймляли леса. После мокрого снега, который
Обкомовские дачи – их было всего двадцать – огорожены высоким забором, у въезда стоял милиционер. Не избалованный в жизни вниманием властей, я вдруг попал в число двадцати чиновников огромной области, которым государство выказывало свое особое почтение. Дача представляла особняк из двух половин: две комнаты, кухня и веранда выделялись мне, другая половина – физику В. П. Морозову – человеку, о котором самые скудные сведения сообщили мне газетчики, да и то шепотом. Он будто бы являлся главным начальником, научным руководителем гигантского атомного комплекса, условно называемого «Челябинск-40». К нему, этому комплексу, рвался американский летчик Пауэре на своем сверхвысотном и скоростном разведчике, сбитом нашими зенитными ракетами.
С одной стороны дома жил главный архитектор города Н. Чернядьев, с другой – в отдельной и большой даче жил мой коллега, корреспондент «Правды» по Южному Уралу Александр Андреевич Шмаков. У него был крупный породистый кот рыжей масти – очевидно, по признаку цвета хозяин назвал его Аджубеем. Когда же я приехал, хозяин лишил кота его имени, чем, очевидно, немало озадачил бедное животное.
В первое,же утро я поднялся в шестом часу, вышел на берег озера. Тут уже загорал сильный, стройный молодой мужчина с роскошной шевелюрой русых вьющихся волос. Это и был физик Морозов. На академика он мало походил, на большого начальника – тоже, впрочем, может быть, это все мне так казалось; я к тому времени еще мало видел больших начальников, министров и совсем уж не видел академиков.
Мы быстро познакомились, болтали о пустяках: между прочим Морозов мне рассказал, что несколько лет назад на моей даче жил писатель Александр Фадеев. Он приехал на Урал писать роман «Черная металлургия», но в Челябинске жил мало и вскоре уехал в Магнитогорск.
С полотенцем через плечо вышел Александр Андреевич Шмаков, любезно, с оттенком снисходительности поздоровался с нами, пригласил меня кататься на лодке. Морозова не приглашал, и тот не поднимал головы, не смотрел на Шмакова: видимо, между ними не было дружеских отношений. Впрочем, вскоре я заключил, что у Шмакова почти ни с кем не было теплых, дружеских отношений. Он занимал свой пост более двадцати лет, усвоил позу и психологию человека, стоящего над всеми, даже над обкомом и помнил о своем праве судить, оценивать дела всех лиц и инстанций – говорить слово последнее, подводить черту.
Для него, как и для первого секретаря обкома, была подготовлена лодка, и никто не смел ею пользоваться. Я шел за ним как бедный родственник, а он садился в лодку важно, вставлял весла в уключины и неторопливо, женским тоненьким голосом говорил:
– Мы с твоим предшественником Сафоновым были в большой дружбе, и тебе, старик, советую держаться ко мне поближе. Я тут все и всех знаю, и мой газетный опыт… Словом, не дам ошибиться. Но и ты тоже – о чем писать вздумаешь, какие мысли в голову придут – говори, ничего от меня не таи. А?… Ты согласен со мной?
Тон его был важный, до обидного покровительственный. Я никогда не работал собкором, да и такую важную большую газету представлял впервые. Правда, три года трудился в «Сталинском соколе» – тоже газета московская, центральная, хотя и военная, со своей спецификой, со своими строгими военными законами.
Лодка скользила по золотым россыпям, блестевшим на водном зеркале, Шмаков казался мне великаном – все знающим и все умеющим. Вспомнил, как в «Челябинском рабочем» журналист Киселев – фронтовик с резиновой рукой – говорил о том, что Шмаков – писатель, он вот уже двадцать лет пишет о Радищеве. Александр Николаевич Радищев в пору своей молодости работал в Троицкой таможне, в ста километрах от Челябинска. Шмаков изучает все материалы этого периода деятельности великого писателя-революционера и опубликовал два тома о Радищеве. Киселев сказал: «Сейчас Шмаков пишет третий том: "Радищев и водородная бомба"». Зло пошутил, но журналисты добродушно смеялись. Шмакова они не любили. Впрочем, в те первые дни я этого еще не заметил.