Последний Лель
Шрифт:
Под впечатлением этой статьи у Александра Блока рождается поистине пророческое предсказание:
«Они видят сны и создают легенды, не отделяющиеся от земли: о храмах, рассеянных по лицу ее, о монастырях, где стоит статуя Николая Чудотворца за занавесью, не виданная никем, о том, что когда ветер ночью клонит рожь, — это «Она мчится по ржи», о том, что доски, всплывающие со дна глубокого пруда, — обломки иностранных кораблей, потому что пруд этот — «отдушина океана». Земля с ними, и они с землей, их не различить на ее лоне, и кажется порою, что и холм живой, и дерево живое, и церковь живая, как сам мужик — живой. Только все на этой равнине еще спит, а когда двинется, — все, как есть, пойдет: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощенные Богородицы, пойдут с холмов, и озера выступят из берегов, и реки обратятся вспять; и пойдет вся земля» [1] ..
1
Блок
Этими же настроениями во многом был проникнут и роман Андрея Белого «Серебряный голубь», написанный вскоре после первой русской революции и изданный в 1909 году. Герой романа — столичный интеллигент Дарьяльский, своего рода «второе я» автора, пытается обрести полноту бытия, уйдя «в народ», растворившись в природной стихии, тем самым обретая утерянные жизненные силы и ощущение причастности народной плоти и духу. Роман этот вызвал острую и сочувственную реакцию писателей — «новокрестьян» и оказал существенное влияние на многих из них. Достаточно сказать, что, перечитывая «Серебряного голубя» в 1921 году, Сергей Есенин назвал роман Белого «замечательной вещью».
Писателем, испытавшим на себе всю меру влияния этого своеобразного романа, был Пимен Карпов. В 1906 году он опубликовал свои первые стихи, но известность ему принес сборник «антиинтеллигентских» статей-памфлетов «Говор зорь», получивший сочувственный отзыв Л. Н. Толстого и встреченный негодующими рецензиями Д. Мережковского, И. Ясинского и других литераторов. Карпов писал о необходимости приобщения интеллигенции к народу и о пропасти, которая ныне существует между народом и интеллигенцией, о разрыве, преодолеть который можно лишь в том случае, если интеллигенты «возьмутся за плуг». Подобный «радикальный» способ преодоления пропасти вызвал поток насмешек и обвинений в «махаевщине», в том, что Карпов солидаризируется в нападках на интеллигенцию с авторами «Вех» (более нелепое обвинение трудно было придумать — Карпов однозначно отрицательно отнесся к этому столь памятному сборнику). Излагая свое творческое кредо в письме к Василию Розанову, он упирал на то, что если «интеллигенция не щадит народа», то не придется и ей ждать от него пощады, и советовал публицисту написать «капитальную книгу, прославляющую Россию и русский народ», поскольку видел в Розанове «не барина, а мужика» по рождению (любопытно, что здесь Карпов перекликался с Максимом Горьким, давшим Розанову в одном из писем схожий совет). Почти одновременно с выходом книги Пимена Карпова «Говор зорь» в «Нашем журнале» появилась статья Николая Клюева «В черные дни (Из письма крестьянина)», опубликованная в 1908 году. Клюев писал:
«Проклятие вам, глашатаи ложные! Вы, как ветряные мельницы, стоящие по склонам великой народной нивы, вознеслись высоко и видите далеко, но без ветра с низин ребячески жалки и беспомощны, — глухо скрипите нелепо растопыренными крыльями, и в скрипах ваших слышна хула на духа, которая никогда не простится вам. Божья нива зреет сама в глубокой тайне и мудрости».
О «стихийных людях», «под терновым венцом сохранивших светлость чела и крепкого разума», о сектантах, напишет Карпов свой первый роман — «Пламень», во многом отталкиваясь от «Серебряного голубя» Андрея Белого. Если «Говор зорь» прозвучал как гром среди ясного неба, то появление «Пламени» можно сравнить с литературным землетрясением.
Карпов посвятил этот роман «пресветлому духу отца, страстотерпца и мученика, сожженного на костре жизни». Он описал в нем жизнь русских религиозных сект — «пламенников» и «сатанаилов». Писатель подчеркивал, что все, описанное им в романе, он видел своими глазами. В основу произведения легли реальные впечатления, вынесенные Карповым из его странствий по России. Однако едва ли стоит уподобляться критикам, которые поверили каждому слову этого некогда столь знаменитого, а сейчас совершенно забытого произведения. Так В. Д. Бонч-Бруевич обвинил писателя в клевете на русских сектантов, а И. Ясинский совершенно серьезно задался вопросом, что же это за таинственные секты, «употребляющие человеческую кровь»… Иванов-Разумник, напротив, увидел в романе лишь «развесистую клюкву», годную для услаждения иностранцев, а в самом авторе «жертву вечернюю» русской литературы.
Совершенно непонятым остался символический смысл романа. Душераздирающие подробности быта сектантов, вроде
Тираж романа «Пламень» был конфискован и почти весь уничтожен, а автор был привлечен к уголовной ответственности. Его мытарства, связанные с изданием «Пламени», кончились лишь после февральской революции, когда его «дело», как отмечал Карпов в своей позднейшей автобиографии, «сгорело в окружном суде».
В предисловии к своей последней книге «Из глубины» Карпов писал о формальном влиянии символизма на свои ранние произведения, выделяя при этом «раннее творчество Валерия Брюсова и Федора Сологуба», а также «не вытравленные окончательно еще в ту пору… народнические взгляды». Интересно, что ни словом не упомянул он об Андрее Белом, в подражании которому его упрекали многие критики.
Однако речь здесь приходится вести не только о влиянии Андрея Белого, а местами и откровенном подражании ему, но и о полемике Карпова с Белым. Герой «Серебряного голубя» Дарьяльский находит отдохновение в слиянии с народной стихией. Карпов же всем содержанием своего романа дает понять, что едва ли возможно интеллигенту найти отдохновение в среде русского сектантства. В реках крови и море огня отдохновения и полноты бытия ожидать нечего. Сами сектанты не в состоянии обрести опору в этом страшном мире, их молитвы о Светлом Граде так и остаются невоплощенными молитвами. Смерть поджидает здесь человека на каждом шагу, и ни разгул страстей, ни совместные радения, ни яростные песнопения — ничто не даст умиротворения испепеленной душе человеческой. Страшен мир города, которому шлет проклятие автор, но не менее страшен мир народной стихии, вышедшей из берегов, который не в силах сковать никакое «железное кольцо государства».
Наиболее проницательно оценил роман «Пламень» Александр Блок, подчеркнувший, что книга эта — «не книга вовсе», ибо речь идет о человеческом документе, о документе целой эпохи.
«Пусть это приложится к «познанию России»: лишний раз испугаемся, вспоминая, что наш бунт, так же как был, может опять быть «бессмысленным и беспощадным» (Пушкин); что были в России «кровь, топор и красный петух», а теперь стала «книга»; а потом опять будет кровь, топор и красный петух.
Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть, более страшной» [2] .
2
Блок А. Собр. соч.: В 6 т. М.: Худож. лит., 1982. Т. 4. С. 121.
Именно в межреволюционное время наиболее обостренно проявился интерес в русской литературе к крестьянству как к главной движущей силе любого мятежа, взрыва, исторического катаклизма. Особый пристальный, почти экстатический интерес испытывала русская интеллигенция к религиозным сектам, где виделось наибольшее скопление «горючего материала», и не без основания предполагалось, что если и полыхнет «красный петух», то именно во глубине России, а после дойдет огневая волна до столиц, и тут уже ни правительству, ни интеллигенции головы не снести.