Последний пророк
Шрифт:
Постояв еще немного, Рахмон решительно переступил через собаку и зашагал дальше. Мы потянулись следом, гуськом, дыша друг другу в затылок, держа оружие наперевес. До мечети оставалось не так уж далеко, какая-нибудь сотня метров. Обследовали еще несколько мертвых домов — тихо, спокойно, безлюдно. Напрасно вслушивались в оглушительную тишину: враг не подавал признаков жизни, не обнаруживал себя. Умиротворенный пейзаж, призрачный, печальный и загадочный, излучал ровные волны покоя. Луна зависла над самой головой, огромная и ясная, как безмолвный небесный колокол; теплые лучистые звезды мерцали в пространстве, словно там, в параллельной вселенной, раскинулся громадный ночной город с широкими, залитыми электрическим огнем авеню, ресторанами, небоскребами и миллионами бессонных бодрых прохожих, покинувших свои дома в поисках новых удовольствий. Здесь, среди древнего, от праотцев еще, великолепия, очень легко, казалось, можно было не думать о мертвой собаке, забыть о ней. Словно погружаясь в глубокие воды, мое сознание стремилось завернуться в мягкий кокон спасительного полусна — так ребенок прячется под одеяло, спасаясь от навязчивого кошмара.
Мы достигли мечети первыми. Ни одна, ни другая группы еще не появились, еще были в пути, Бесформенная постройка из саманного кирпича, казалось, пережила прямое попадание артиллерийского снаряда. Превратилась в живописную руину, наводившую на мысли о фараонах незапамятной древности. Прилепившись к скале, с остатками грубого резного орнамента, составленного из переплетения арабских букв, хрупкая, как спичечный домик, мечеть смотрелась отличным завершением пейзажа, его лучшей, важнейшей частью, строгим и мудрым напоминанием о жестокой бренности живого и неживого тоже. Спрятавшись в руинах, мы
Рахмон встал. Одернул куртку. Пригладил рыжую бороду, покрепче ухватил автомат обеими руками. Стало ясно: пора. Рахмон пошел первым. Долго стоял у стены, словно прирос к ней, затем с мукой отлепился, сделал несколько шагов вперед, водя стволом «АКМа» в разные стороны. Тихо. Сделал нам знак. Группы ушли по очереди, одна за другой, с разрывом в несколько минут, по тем же маршрутам. Двигались все быстро, споро. Скорее, скорее, скорее — прочь отсюда! Наша команда отправилась последней. Довольно быстро дошли до мертвой собаки, остановились все невольно. Постояли, взяв оружие на изготовку. Погрозили стволами застывшим домам с провалами черных окон. Отправились дальше, стараясь не сорваться на отчаянный бег. Наконец деревня осталась позади. Все мы, пятнадцать, собрались у того самого камня, где командир отдал приказ разделиться натрое. И вот — вернулись. Живые, здоровые. Сорокалетние мужики радовались как дети. Сверкали глазами, скалились, пританцовывали, ржали, прикрыв ладонями рты. Я тоже смеялся, чувствовал себя совершенно счастливым. «Аллаху акбар!» — тихо и хрипло сказал Рахмон, и мы откликнулись, громче, наверное, чем следовало бы: «Аллаху акбар!»
…В какой именно момент ударил пулемет, сказать не могу. Помню, двигались цепочкой сквозь ущелье, в самом узком его месте, как вдруг над головами оглушительно загремело.
Пули шибанули о скалу, высекая искры и острые осколки, брызнувшие в разные стороны. Чудовищное эхо, многократно усилив гром, обрушило на нас похожую на камнепад свирепую лавину звуков, от которой лопались барабанные перепонки. Закричав страшно, я сразу упал ничком, обхватив голову руками. Били из нескольких точек, сверху. Пули отвратительно тонко свистели слева, справа, везде, рассекая воздух на мелкие обрывки. Я чувствовал дикую, ни с чем не сравнимую панику. Зажал уши ладонями, стиснул веки, пытаясь врасти в землю, исчезнуть, превратиться в ничто — лишь бы только не слышать этого проклятого грохота! Рядом, в двух шагах, кто-то тонко, по-девичьи как-то, взвизгнул и рухнул со мною бок о бок, больно ударив коленом. В нос шибануло горячим запахом, пороховой гарью пополам с кровью. Смертельно раненный муджахид корчился и хрипел, ерзал, завывая от боли, как-то странно, по-звериному ухал, суча ногами. Я не мог, боялся глаза открыть, чтобы не видеть его агонии. Где-то совсем близко застучали наши автоматы, заревел, надсаживаясь, Рахмон. Полыхнуло ослепительным заревом, ущелье вздрогнуло — взорвалась граната, потом еще одна. Раненый уже не стонал, только дрожал мелко, лишь изредка глубоко, навзрыд охал. Пытаясь бежать от невыносимых звуков, спрятаться от них в какой-нибудь потаенной точке мозга, я не мог различить во всеобщей канонаде, где стреляют чужие, где — свои. Казалось, все хотят убить одного меня, стреляют, ведут по мне прицельный огонь. Страх выплеснулся, как сбежавшее молоко, затопил сознание. Мышцы одеревенели, руки и ноги перестали слушаться, словно в параличе. Тело вообще отказалось служить. Оно как бы обрело собственный рассудок и желало лишь одного — лежать, лежать, прятаться. В голове разлилось свинцовое отупение — я не мог совершенно сознавать, что происходит, как быть, что делать. Мыслить не мог абсолютно. Не животный даже страх смерти, нет — просто оглушенность, отключка, как шнур выдернули из розетки. Все, что происходило снаружи — бой, перестрелка, взрывы, вздохи раненого, — отдалялось с неудержимой быстротой, затягивалось сплошным туманом, перемещаясь куда-то в параллельный мир, к которому я был непричастен.
Внезапно я ощутил движение. Некая сила пошевелила лежавшего рядом человека, он громко застонал, а потом вдруг умолк на оборванной ноте, замер. Кто-то присел рядом на корточки, пробормотал сипло несколько слов, называя имя мертвого — Рауф, затем сильные руки легли мне на плечи и перевернули мое тело. Открыв глаза, я увидел перекошенное лицо Рахмона. Спутавшаяся жесткая борода касалась моей щеки, кололась и щекотала. Зависнув сверху, он встряхнул меня, как мешок, выплюнул несколько злых слов, которые я понял без перевода. Мне даже не было стыдно, что я струсил, притворился убитым, — чувств вообще никаких не было. Откуда-то издалека, расплывчато, видел его лицо, налитые кровью глаза, слышал голос, но все это никак не складывалось в сознании, не стыковалось с понятиями и эмоциями, оставаясь лишь голыми фактами безразличного наблюдения. Вдруг Рахмон как-то нехорошо вздрогнул, дернул плечом, глаза его округлились, выкатившись из орбит, рот приоткрылся, и тонкая нитка блестящей слюны, скатившись по бороде, капнула мне на лоб. Не знаю почему, как так вышло, но именно эта капля, горячая и едкая, обожгла кожу и мгновенно привела меня в чувство. Словно включился внутри рубильник. Образы, звуки, мысли — все тотчас выстроилось в совершенном порядке, в прочной сцепке безупречного алгоритма. По-прежнему не владея собой, не в состоянии себя контролировать, я обрел при этом способность действовать быстро, четко и решительно, мгновенно сознавать и делать выводы. На лице Рахмона было написано болезненное, беспокойное удивление, которое затем сложилось в маску мучительной боли. Я приподнялся, обхватил его руками. Тотчас наполнились ладони горячим, липким. «Командир ранен», — сквозанула отчетливая мысль.
Бой катился дальше сплошной штормовой стеной. Наших осталось едва ли половина —
Чудо, что мы доползли, добрались. Привалив тело к каменной стене, я лег сам и почувствовал, что сил осталось совсем немного. На самом донышке. Кружилась голова, смертельно хотелось пить. Пули весело щелкали по внешней стороне валуна, дробно колотили. Из раненого моего плеча вовсю хлестала кровь. Прижав к этому месту ладонь, я с ужасом нащупал мокрую дыру — сначала в одежде, а потом и в теле. Один из тех, кто прикрывал нас, заполз за валун, отбросил дымящийся автомат, метнулся к Рахмону. Тот был еще жив, кажется, но оставалось ему немного. Две пули пробили грудную клетку, куртка — хоть выкручивай. Ощупав тело, муджахид испуганно глянул на меня. Совсем молодой безбородый парень, мальчишка. Я его запомнил еще в лагере: пел красивым высоким тенором что-то заунывное, меланхолическое, совсем невоенное. Сейчас уже не вспомнить, как его звали… А нет, вспомнил — Касим! Такой нескладный, как кузнечик, узкоплечий скуластый юнец с зелеными глазами. Сейчас он весь был перепачканный, чернолицый, дрожал. Такой страх, такой ужас читался на лице! Приблизился ко мне, заговорил, едва не сбиваясь на плач. Ни черта я не понял, указал ему пальцем на свою рану — перевяжи, мол, что ли. Если умеешь. Он кивнул, сорвал с головы тюрбан, размотал, пока не обнажилась чистая белая ткань. Разорвал на полосы, осторожно снял с меня куртку, принялся бинтовать. Умело так, хорошо это у него получалось, только руки холодные очень тряслись. Может, учился на доктора в свое время или санитаром работал. И все время в глаза заглядывал робко. Словно помощи, поддержки просил. Приговаривал: «Садири, садири…» Означает «друг». «Не бойся, пацан, — шептал я ему по-русски. — Ты, главное, не бойся. Мы же на войне, понял? Русские знаешь какую войну выиграли! Тебе и не снилось. А потом Афган. Сколько наших там полегло… Вот такие, как ты, в них и стреляли… Так что терпи, не ссы. У нас с тобой, пацан, теперь общий Афганистан, ясно? Один на всех…»
…Перекрывая грохот автоматных очередей, где-то наверху ухнули взрывы, и в поддержку им дружно затараторил пулемет. Бой в ущелье мгновенно стих. Ни одна пуля не стукнула больше о мой валун. Искромсанный воздух сгустился, сглаживая рубцы и шрамы. Пришла подмога. Все кончилось. Луна бледнела и таяла в розовеющем небе, напоминавшем плохо отмытый от крови пол. Ночь кончилась. Я внимательно посмотрел в зеленые глаза Касима, в его счастливые зеленые глаза, а потом все взялось мороком каким-то, Касим исчез, а вместе с ним и последние проблески мысли.
Улица, лето, день. Почему-то довольно пустынно, нет ни людей, ни автомашин. Я бреду, гуляю без особого смысла и цели. Внезапно останавливаюсь у канализационного люка, гляжу, удивленный, на железную крышку. Ничем не примечательная, совершенно обычная, тронута ржавчиной и покрыта нехитрым казенным орнаментом. В центре стоит номер, какие-то буквы и цифры, не разобрать. Эти вещи не имеют значения, но на ум приходит странная фраза: «Люк в преисподнюю». Меня вдруг начинает беспокоить, все ли в порядке с этой фразой? Не скрыт ли в ней некий незаметный подвох? Мне кажется, что фраза построена не совсем так, как положено. Что в ней есть определенная ошибка, в этих трех простых словах, однако какая же ошибка? Обкатываю фразу так и эдак, проверяю ее грамматически, нет ли несовпадения рода, числа, падежа, но грамматически она безупречна. Что же тогда? Несовпадение смысла, смысл, противоречащий сам себе? Люк в преисподнюю определенно тревожит меня, раздражает. Он не поддается разгадке, хотя на вид совершенно прост. Почему люк? Почему преисподнял? Может ли в преисподнюю вести именно люк, а не что-то другое, эскалатор, например? Но «эскалатор» не выглядит смешным или болезненно отчужденным словом, не топорщится, не торчит на дороге противотанковым ежом. Можно подобрать тысячи других комбинаций, и все они будут звучать более или менее сносно, но эта фраза словно нарочно выбивается из общего ряда, из лингвистического порядка. Она вроде трамплина, оттолкнувшись от которого можно прыгнуть в новый смысл, не имеющий ни малейшего отношения к люку в преисподнюю, так мне кажется. Однако как совершить такой прыжок, и зачем, и куда прыгать? Мною овладевает неприятное, горячечное возбуждение, своего рода умственный зуд, как будто в извилинах мозга, словно в лабиринте, заблудилось насекомое, заползшее в голову через ухо. Кажется, что стою у порога какого-то важного открытия, ответа на исключительной важности вопрос, не связанный, по сути, с проклятой фразой, которая служит лишь ключиком к замку. Я вращаю этот ключ так и сяк, но замок не поддается. В конце концов, удается найти силы для того, чтобы перестать думать о люке, и снова: улица, лето, день. Только теперь что-то не так с улицей. Она ведет в никуда, в чистое поле. Точнее, ощущение такое, что улицы никогда и не бывало вовсе, что улица — просто намеренное сгущение моих мыслей, перелившееся в пространственную форму. Поле огромно, ему нет конца. Поросло короткой выгоревшей травой, жесткой щетиной. Я один; тихо, покойно. Вместо неба — размытое бесцветное марево. Неожиданно земля под ногами приходит в движение. Она вибрирует, дрожит. Из-за горизонта катится отдаленный могучий гром. Приглядевшись, я вижу тучи пыли, а затем достаточно отчетливо различаю колоссальный конский табун. Гулким галопом скачут, несутся прямо на меня сотни и тысячи безумных коней. Паника! Мечусь в траве, пытаясь уйти с дороги этого смертоносного потока, но табун слишком огромен. От него не улизнуть. Онемев от ужаса, падаю ничком. Все ближе, ближе кони… Отчетливо слышны удары их копыт, от которых дрожит земля, и каждый из этих ударов способен легко раскроить мне череп. В клочья его разнести. Вот кони совсем рядом… и я ничего не понимаю. Они скачут прямо сквозь меня, я для них не существую. Встав и раскинув руки, не чувствую абсолютно ничего. Лишь мелькают потные, взмыленные конские спины, гремят копыта, яростно блестят круглые черные глаза, хлопают на ветру, как полотнища флагов, длинные гривы…
Прихожу в себя и понимаю, что это ветер треплет брезент моей палатки. Постепенно проявляясь, как изображение на фото, сквозь зыбкую ткань сна проступают очертания предметов, ощущений, мыслей. Я лежу на походном жестком топчане с перебинтованным накрепко плечом. Плечо болит. Тянущая, противная боль отдается в руку и под лопатку. Голова — неподъемное чугунное ядро. Пахнет чем-то медицинским, может, спиртом. Снаружи — веселые голоса, смех. Напрягшись, пытаюсь сосредоточиться, и серое пятно рядом с топчаном превращается в человеческую фигуру. Физически чувствую, как мой мозг пытается соединить ее черты с остальной информацией. Установить связь между разрозненными признаками, из которых состоит образ. Спустя некоторое время всплывает имя: Томас, он же Туфик. Следом за именем, тяжело, как жестяное ведро колодца, из мутной глубины поднимается новый глоток сознания. Затем еще и еще.