Последняя из Кастельменов
Шрифт:
«Уж не посланный ли это, которого ждут из Сен-Жермена?» — спрашивала себя лэди Цецилия в то время, как ее собака злобно заливалась на проезжего.
Вернувшись к себе в комнату, она рассеянно принялась вышивать свой носовой платок. В это время ей пришли сказать, что «его милость» просят ее пожаловать в осьмиугольную комнату. Там она встретила приезжего, которого отец представил ей как одного из самых верных своих друзей, сэра Фульке Равенсуорса, того самого, которого они ждали. Цецилия поклонилась с тем видом уверенного в себя достоинства, которое нельзя назвать снисходительностью, но которое, казалось, навсегда исключало всякую фамильярность и как бы воздвигало вокруг нее непроходимую преграду.
Сэр Фульке Равенсуорс был высокий, красивый мужчина с благородною наружностью; его лицо, загорелое от лучей чужого солнца, теперь побледнело от усталости
Тотчас уехать из Лиллиесфорда было бы одинаково опасно как для посланного, так и для графа: оставить его у себя — был единственный исход. Тот, кто не за деньги исполнил такое поручение, не мог так скоро удалиться и снова подвергнуть себя всем опасностям, стараясь достигнуть берегов Франции. Граф дал понять это посланному. Тот благодарил, соглашаясь на его предложение.
Может быть красавица, у которой, он видел, блестели глаза от радости и гордости, когда она читала царское приветствие, — может быть именно она заставила его с удовольствием согласиться продолжить здесь свое пребывание, а может быть его вообще мало интересовало, где он проведет время в ожидании определенной минуты двинуться в поход на жизнь и смерть за «Белую Розу и длинные волосы». Он был не больше как простой солдат «счастья», бедный джентльмен, без всякого состояния, кроме своего имени, без всяких знаков отличия, кроме своей шпаги, и преданный такому делу, которого звезда с давних пор потускнела. В продолжение нескольких лет его жизнь представляла ряд опасностей и приключений — то на войне под Бервиком в Альманце, то рискуя жизнью при исполнении опасных поручений, которые Яков Стюарт не мог доверить никому другому. Храбрый до безрассудства, он тем не менее обладал тонкостью дипломата, и изгнанный двор таким образом имел в нем самого дорогого слугу: совершенно по-княжески, а также и совершенно по-человечески, Стюарты старались воспользоваться его услугами, но всегда забывали вознаграждать его за его подвиги.
Леди Цецилия несколько скучала. Выслушивать по воскресеньям замечания насчет бесконечных проповедей капеллана, играть в крамбо [1] , принимать или самой навещать живущих в деревне жен пэров, которые не бывали в Лондоне со времени коронации королевы Анны, принимать кавалеров или охотников за лисицами, которые не знают другой музыки, кроме лая своих гончих — все это для нее было плохим утешением. Даже присутствие посланного от Стюартов теперь не было для нее безразлично.
1
Приискивание рифм к слову.
В начале она мало его видала; она говорила с ним только за столом, с тем вежливым достоинством, которое так не похоже на легкие манеры высоких современных ей дам, с тем спокойным и холодным видом, который наполовину леденил самые сладкие речи на устах Бельамура и превращал в нерешительные самые смелые дела.
Мало-помалу она увидала, что сэр Фульке был знаком со многими странами, что он знал язык и литературу Франции, Италии и Испании, наконец, что он прошел науку светского человека в салонах Версаля при приеме герцогини Мэн и при дворе Сен-Жермена. Он говорил с увлечением, но серьезно и решительно, о необходимом кризисе, который приближался, и его разговоры больше нравились Цецилии, чем тот вздор и пустяки с претензией на что-то, к которым ее приучили в Лондоне. Там, среди обожателей, которые оспаривали друг у друга ее веер, она, без сомнения, едва ли бы заметила бедного офицера. Здесь не она снисходила и слушала поверенного короля, снисходила до улыбки, и какой улыбки? — такой редкой и такой прекрасной на ее гордых устах… Когда он
Фульве Равенсуорс никогда не льстил ей, и лесть всегда была противна вкусам Цецилии. Он спокойно при ней осмеливался хвалить красоту других женщин; он даже имел смелость не всегда соглашаться с ее мнением. Хотя он был солдат, но он умел владеть карандашом и кистью; он читал ей вслух поэму Тасса или комедии Лопе-де-Вега. И этот бедный дворянин, без будущего, говорил о жизни и своих надеждах, — говорил с такой смелою решительностью, какой она до настоящего времени еще ни у кого другого не встречала. Одним словом, во время этих длинных летних дней лэди Цецилия нашла в посланном из Сен-Жермена собеседника по своему вкусу. Она уже меньше искала уединения в своей комнате и охотно слушала его по вечерам, когда роса переполняла лепестки роз и звезды смотрелись в воде промежду кувшинок. Какое-то сладкое чувство овладевало ею тогда, — ею, которая хвалилась тем холодным равнодушием, на которое так часто жаловались ее обожатели; это сладкое чувство и придавало ее красоте ту тайную прелесть, которой до этих пор не доставало прелестной Кастельмен. Когда она грустно проводила рукой по перьям своего сокола, когда она слушала стихи, где Петрарка и Конгрева говорят о любви, можно было видеть, как время от времени ее щечки и лоб покрывались легкою краской, так быстро исчезавшей, как отражение вечерних облаков на белой мраморной статуе. Затем она овладевала собой, отгоняла свои мечты и по-прежнему становилась горда, холодна, как бриллианты Кастельменов, которые она носила в волосах.
Так проходило лето. Желтела нива, листья буковых деревьев принимали осенние краски. Как рожь спеет только ради превращения и листья на деревьях золотятся для того только, чтоб умереть, точно также и сильнейшее людское честолюбие и самые сладкие надежды растут собственно для того, чтобы погибнуть в разочаровании.
Четыре месяца прошло с тех пор, как посланный от Стюартов приехал в Лиллиесфорд, — четыре месяца, которые для него прошли как сон; настала минута, когда он должен был исполнить полученный приказ — скорее ехать в Шотландию и отвезти инструкции и депеши к графу Мэру: претендент на престол готов был соединиться с верными шотландцами. Если судить по отваге Фульке Равенсуорса, то победа казалась верной; поражение вследствие внутренних усобиц или измены было невозможно. Может быть успех даст ему право, — ему, который, кроме чести и шпаги, ничего не имеет, — даст ему право добиться….
Цецилия Кастельмен стояла в амбразуре своего окна; лучи октябрьского солнца играли в опалах ее корсажа; она держала руку у сердца, как будто там ей было что-то больно. Для нее было совсем ново это беспокойство, эта усталость, эта тяжесть, которые она чувствовала и которые ее не покидали. Не опасение ли это, — говорила она себе, — за общее дело, не от опасностей ли, которым подвергается ее отец? Но как это было слабо, по-детски, недостойно женщины из рода Кастельменов!… А между тем тоска не покидала ее.
Собака, — она спала возле нее, — с глухим ворчанием подняла голову, когда послышались мужские шаги в святилище ее госпожи; затем, узнавши друга, она снова улеглась спать. Цецилия медленно подняла голову; она знала, что лошади уже ждут; она думала избежать церемонии прощанья и никак не предполагала, чтобы кто-нибудь был настолько дерзок и осмелился бы войти в ней прощаться, не испросив предварительно на то позволения.
— Леди Цецилия, я не мог уехать, не услыхав от вас ни одного слова. Простите, что я осмелился придти за ним сюда!
Каким образом случалось, что прямые и краткие слова Равенсуорса нравились ей всегда больше, чем позолоченные и вкрадчивые речи всех других, ему самому трудно бы было это объяснить, если только это происходило не от того, что в тоне его голоса было нечто честное, серьёзное, совсем новое как для ее слуха, так и для сердца.
Она сильней сдавила в руке опалы — признак тоски — и улыбнулась:
— Пусть Бог не оставит вас, сэр Фульке, и пусть хранит вас от всякого несчастия.
Он тихо поклонился, затем, выпрямившись и смотря на переливы света в ее опалах, произнес: