Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников
Шрифт:
Немало несовершенного можно найти в книгах Рубцова. Иногда он бывал наивен, иногда высокопарен, порой банален. Но чего невозможно найти в его поэзии — так это недуга, может быть, самого разрушительного для искусства: вируса неправды. О непережитом он не писал. Вспоминаю, что в наших разговорах и спорах, оценивая чьи-либо стихи, он часто говорил:
— Стихи не лирические!
Это было самым суровым приговором. «Не лирическое» для него означало — не живое, безличное, не свое, лживое, не поэтичное… Нюх на «лирическое» и «не лирическое» у Рубцова был абсолютный. Да и в конечном счете смысл его появления в русской поэзии сводится, наверное, к напоминанию о том, что «лиризм» как понятие, противоположное театральности, не покинул ее и никогда не покинет.
Один из критиков
История повторяет в течение десятилетий один и тот же вопрос, начала — экономической или политической гранью, потом — нравственной, потом — эстетической. Если бы Есенин все мог сказать — какая бы тогда нужда была в Исаковском или Твардовском? Какая нужда тогда была бы в появлении Николая Рубцова, истинно народного лирика, с такой концентрацией лиризма, от которой за последние полтора-два десятилетия наша поэзия уже успела как-то отвыкнуть?
Душа матроса в городе родном Сперва блуждает будто бы в тумане: Куда пойти в бушлате выходном Со всей тоской, с получкою в кармане.Одиночество юноши в мире послевоенного растерзанного быта, одиночество человека, которого ветер времени оторвал от родимой почвы, — все это влекло Рубцова к невеселым прозрениям.
Я умру в крещенские морозы, В страшный час, когда трещат березы,— предсказывал он себе свою судьбу. Он был упорен, этот физически слабый и сильный духом человек, потому что всю жизнь с крестьянской дотошностью искал «зацепку за жизнь». Этой зацепкой и стало его постоянное ощущение в душе добра и все нарастающее к концу жизни чувство родины.
В этой деревне огни не погашены, Ты мне тоску не пророчь,— спорил поэт со своим «черным человеком».
Якорями спасения на пути Рубцова были то «скромный русский огонек», то «звезда полей», то «державный Московский Кремль» с «его таинственными звонами», то «великие тени из царства русской поэзии».
Думая об искреннем и тревожном пути поэта, я вспоминаю блоковское: «Простим угрюмство. Разве это сокрытый двигатель его?» Недаром в одном из лучших стихотворений Николай Рубцов, словно бы завещая «грядущему юноше» свое бескорыстие, пишет:
Но люблю тебя в дни непогоды И желаю тебе навсегда, Чтоб гудели твои пароходы, Чтоб свистели твои поезда.Хочу еще раз обратить внимание на то, что одним из любимейших слов Рубцова было слово «связь». Вырос он не под грохот строительных площадок, не под лозунгами индустрии, а на сухонских берегах и в северных лесах, в мире, где человек с первых дней своих запоминает зависимость снега и урожая, земли и песни, матери и сына — «самая жгучая, самая смертная связь».
Его патриотическое чувство сказывалось и выливалось не в злободневных и быстрых откликах на вопросы времени, а в поисках живой человеческой связи с природой, с историей, в нащупывании необходимых устоев любви и добра в их широком, издревле национальном смысле слова.
Недаром в одном из самых программных, если можно сказать так о его жизни, стихотворений — «Русский огонек», вспоминая о таком незабываемом историческом событии, как прошедшая война, поэт разговаривает с русской женщиной-матерью, у которой в душе испепелено чуть ли не все, кроме самого главного — материнского начала, без
А русский огонек, едва брезживший в зимнем поле, становится для него символом надежды и добра, маяком спасения и связи между людьми Земли, и поэт приносит ему благодарность:
За то, что с доброй верою дружа, Среди тревог великих и разбоя Горишь, горишь, как добрая душа, Горишь во мгле, — и нет тебе покоя…Со дня нашего знакомства на Тверском бульваре Рубцов стал для меня одним из необходимых поэтов. Ощущение того, что где-то живет и пишет Николай Рубцов, поддерживало меня — да и не только меня — в нерадостных порою раздумьях о судьбах нашей поэзии. Не раз он приглашал меня в свою деревню Николу, но, как всегда, не нашлось времени, и, вместо того чтобы приехать к нему в 1964 году, я написал стихи, вошедшие в книгу «Метель заходит в город»:
Если жизнь начать сначала, В тот же день уеду я С Ярославского вокзала В вологодские края. Перееду через реку, Через тысячу ручьев Прямо в гости к человеку По фамилии Рубцов. Если он еще не помер, Он меня переживет. Если он ума не пропил — Значит, вовсе не пропьет. Я скажу, мол, нет покою Разве что с тобой одним. Я скажу, давай с тобою Помолчим-поговорим… С тихим светом на лице Он меня просветит взглядом. Сядем рядом на крыльце, Полюбуемся закатом.Мы как-то понимали друг друга без лишних слов или с полуслова; несмотря на его тяжелый характер, ни разу не поссорились, и нам всегда было приятно встречаться друг с другом после долгих расставаний.
Владимир Цыбин. «Но горько поэту…»
Тот, кто не любит свою страну, ничего любить не может.
В Литературном институте у раздевалки есть зеркало старое с грустным отражением. Возле него, идя с очередным заявлением о восстановлении студентом к ректору Пименову (который хвастался, что когда обсуждали пьесы Булгакова, вынимал наган; оттого и прозван был «Наганщик»), Николай Рубцов останавливался, чтобы поправить свой шарф.
И шел к Пименову, потому что молодому поэту негде было жить, а здесь — охранная прописка, друзья-поэты Б. Примеров, А. Передреев, Л. Котюков.
Летаргический «Наганщик» жил и действовал номенклатурно: впрямую не отказывал, а путь в институт заказывал.
Приходилось уходить восвояси и уезжать в родную Тотьму, пока ткала осень свое завещание. А ему казалось, что это осень молится над ним, а он падает в себя, падает и падению нет конца. «На чужой сторонушке клюет и воробушко», а его и на родной стороне все клюют: воробышки, и милиция, и Пименов…