Последняя осень
Шрифт:
Попал на свой сенокос. Сенокос удобный, версты три от деревни, дорога мимо проходит, речка неподалеку. Лет восемь косили на этом месте. Вышел из согры, по полянам походил, смотрю — колья стоят. С той поры еще. Стог огораживали от скотины. Долго сидел рядом. И вспомнился мне август, сенокос, и случилось же такое, съехалось нас трое братьев домой. Все в отпуск. Сгребли сено, скопнили, а утром следующего дня поехали метать. Отец с нами. Он лошадью правит, брат младший сидит рядом с ним, а мы со средним идем за телегой, разговариваем. Приехали, свезли копны, стали метать. Братья подают, я на стогу. Отец сидит на телеге, веревку сращивает — порвалась веревка. Мы поторапливаемся, а сена — на два стога. Еды с собой не взяли, воды бочонок — и все. Стог растет, мне хорошо видно речку, дорогу от
— Ма-ам! — закричал я.
Она подняла голову, заметила меня и засмеялась. Подошла. В узле кастрюля с супом. Суп с курятиной, горячий. В бидоне квас.
Шестидесяти ей не было еще тогда.
На краю согры, возле бывшего остожья, нарвал я полную кепку смородины и до самого дома ел кисло-сладкую, слегка переспевшую ягоду. В этом году уродилось довольно всего, но черной смородины было на удивление много, сильной и крупной. Такой еще не видели на Шегарке. И старухи удивленно ахали — но к войне ли? И не нужно идти, искать, заходи в любой околок, рви. Приезжали ягодники, и я повидался кое с кем из земляков.
— На гари сходим? — предложил Савелий. — Вот где ее, хоть лопатой греби. Я ходил до тебя, принес корзину, да бурая еще была. А потом заболел, так и не собрался.
И мы пошли на гари берегом высохшего ручья, версты за две от огородов.
Когда-то здесь в сухую осень краем соснового бора горела по кочкарнику густая полегшая осока, валежник, кривой чахлый березняк. Теперь на этом месте разрослась смородина. Кусты скрыты травой, поэтому, защищенная от ветров, давно переспевшая ягода не осыпалась. Мы опускаемся возле кустов на колени, осторожно приминаем траву, и отягощенные плодами, лишенные поддержки ветки плавно пригибались к земле.
— Как виноград висит, — дивился Савелий.
За малое время, не отойдя от края гари и двадцати шагов, мы набрали ведро, корзину, литровую банку (молоко брали в ней), бабкин платок — еду в него завязывали. Осталась еще кепка моя да шляпа Савелия.
— Хватит, — махнул старик. — Это уже от жадности мы. Куда? Прошлогоднюю не съели. Я, знаешь, сюда лет шесть хожу. Тем летом хоть не такая усыпная была, но много. Мелкая, правда.
Чуть раньше ходили со стариком за малиной, тоже недалеко, по гривам, между бывших хлебных полос. По время малины отошло, и кое-как нарвали вдвоем подойник. А грибы не уродились: ни опята, ни грузди. Белянки попадались, но в червоточинах. Обошли несколько осинников, да так и не набрали корзину доверху.
Последние дни августа рыбачил я по Шегарке с удочкой. Подымался несколько раз вверх и довольно далеко, по течению опускался чуть не до самых Каврушей. Не та стала Шегарка, какой я знал ее. Обмелела, сузилась, заросла камышом. В иных местах, разбежавшись, перепрыгнуть можно было, так близко сходились берега, в иных, в сапоги не зачерпнув, перейти вброд. В густой склоненной осоке омута уже не казались такими широкими, не пугали темной глубиной. А рыба совсем вывелась. За все время поймал десятка три чебаков, окуней с десяток. Щук не видел. Да и не увидишь их сейчас, они выходят к берегу из глубины весной, в разлив, погреться в степлившейся мелкой воде. Карась, знал я, попадался изредка в тихих, с трясинным дном, заводях, но на удочку брал редко. Да и поздно уже рыбачить. Июнь — июль самое время, клев, сейчас рыба плохо берет — вода остыла.
Это — по обе стороны от Юрги.
Начиная же с Каврушей и дальше воду в речке отравили силосом, и рыба, какая водилась, задохнулась в одно лето. По деревням силосные ямы рыли на берегу, делая от них сток в речку, и с молчаливого согласия местных властей спускали силосную жижу — ядовитый сок молодого подсолнуха, кукурузы, сорных трав — в воду. На многие километры в реке вода стояла зеленая, и не то что самому напиться: или скотину попоить, подойти нельзя было, такой едкий, гадкий запах держался в берегах. Полузадохшиеся
— Подумаешь… В городах вон химию в реки спускают, и ничего, пьют люди, а тут — силос…
Еще собирался на озера сходить за карасями, посмотреть, цела ли избушка, лодка, с которой ставили сети. Но одному идти не хотелось, а напарника не находилось. Савелию такой путь давно не под силу, а лесник уже довольно натаскал, наготовил рыбы. Так и не побывал на озерах.
Из пойманных окуней сварили уху, а чебаков я выпотрошил, присолил слегка и повесил в ограде на леску, подвялить, чтобы увезти в город, к пиву.
Пятница как раз была, когда последний раз ходил с удочкой. Смотал ее, засунул на чердаке под стропила. Может, когда еще приеду.
Назавтра собирался топить баню.
Затопил баню, когда еще не было двенадцати, чтобы пораньше помыться и сходить на могилу отца. Так и загадывал! с вечера: помоюсь и пойду.
Была и у Савелия баня, и парился я в ней дважды, но сегодня решил вытопить свою. Дверь закрыта на вертушку, повернул ее, зашел в предбанник. Ничего не изменилось в нем. Широкая лавка у стены, над ней на степе старый дождевик отцов, почтовый еще. Мать накрывалась им, когда случалось в дождь пройти от избы к бане. В углу — истрепанные веники, три березовых полена. Потянул за скобу задымленную банную дверь, пригибаясь, шагнул туда, сел на ступеньку полка. Прохладно как. Поржавевший котел стоит на своем месте возле стылой каменки, в углу фляга для холодной воды, кочерга. Под скамейкой банка с содой — щелок делать. Медный, в прозелени ковш. Такой удобный, ловкий в руке. На подоконнике тусклого оконца обкатанный руками кусок мыла. Сколько времени прошло, а он все лежит здесь. Потолок черен, стена над каменкой черна, дымоход заткнут тряпкой.
Что ж, надо было начинать. Открыл дымоход, светлее стало, принесенной в ведре водой вымыл котел, флягу сполоснул. Натаскал воды, в каменку дров наложил, нашел бересту. Дрова занялись сразу. Дым густо валил в дымоход, широкой волной подымался в открытую на ладонь дверь, плавно загибался и уходил под тесовую крышу.
Баня топилась, а я сидел в предбаннике, курил, глядя на речку, вспоминая давнюю весну, половодье, когда Шегарка разлилась до самой избы, и беды, что принесла нам вода. Разогнавшись на быстрине, льдины перевернули баню, отбросив ее в палисадник, на хрустнувшие тополя. Возле моста закручивались водовороты, втягивая в себя поленья, солому, обломки кольев — все, что несла вода, собирая по берегам. И как сорвало мост. Льдинами и мостом сдерживаемая вода хлынула в проем возле дома, на месте, где стояла баня. Я раздалбливал льдины ломом, чтобы таяли быстрее, и ставил с мужиками баню. Крышу крыл одни. Был холодный май, День Победы, шел мокрый снег. Фронтовики ходили из дома в дом, поздравляя друг друга, потом собрались у нас, а я сидел на крыше, прибивая тесины. Выходили из избы, звали к столу, я отказывался. Хотелось закончить работу, а руки уже не слушались — так замерз. Сделав, пошел к мужикам, сел и выпил с ними. Хмель согрел меня, злость и усталость прошли, я уже не думал о плохой погоде, о том, что мне предстояло еще сделать. А потом настали хорошие дни, берега зазеленели, трава скрыла следы половодья, и за повседневными заботами мы скоро забыли о нем…
Вытопил баню и долго мылся — с веником, с отдыхом на лавке предбанника, и суббота, как это бывало и раньше, стала для меня праздником. А когда обсох и отдохнул, пошел на кладбище.
По-за огородами прошел мимо глухих усадьб Зюзиных, Петелиных, Митчуковых, Мазаевых, Галкиных, мимо десятка других изб, вышел за деревню к стоявшей на берегу омута, давно заколоченной электростанции. Рядом на трех распорах — громоотвод. Он уже не казался таким высоким. Станцию срубили после войны, и она долго работала, до тех пор, пока деревню не подсоединили к государственной линии.