Посмотри на него
Шрифт:
Он водит датчиком по моему животу и бормочет:
– …Так, почки… Да… Похоже, тут действительно поликистоз… Или, возможно, мультикистоз двусторонний… Так, пол… Это мальчик… Головное предлежание… Хочу посмотреть мозг трансвагинально… Разденьтесь до пояса…
Я раздеваюсь. Демидов тихо переговаривается о чем-то со своей ассистенткой, я слышу невнятное бормотание: “Конечно… Кому же не интересно…”; потом она выходит из кабинета.
Профессор вводит трансвагинальный датчик мне во влагалище.
Спустя минуту в кабинет входят в сопровождении ассистентки человек пятнадцать в белых халатах – студенты-медики и молодые врачи.
Они
Потом он вытаскивает из меня датчик и повторно водит по животу – специально, чтобы продемонстрировать студентам то, что они пропустили.
– Смотрите, какая типичная картина, – говорит профессор Демидов. – Вот кисты… Видите? Вот они, множественные кисты… Размеры почек в пять раз больше нормы… Мочевой пузырь недоразвит… Смотрите, как интересно… Вод пока нормальное количество… Но скоро будет маловодие… С такими пороками дети не выживают…
Не выживают. Не выживают. Не выживают.
Профессор Демидов обращается не ко мне, а к студентам. Меня он больше не замечает. Меня больше нет.
Спокойная я на некоторое время полностью захватывает мое тело. Я лежу без трусов, по моим щекам текут слезы, такие дети не выживают, но это все не со мной. А я размышляю.
Я думаю, что в чисто образовательных целях показывать “типичную картину” студентам и начинающим медикам важно. Что это просто необходимо для воспитания квалифицированных кадров. Чтобы они отличали одну патологию от другой. Одну кисту от другой. И я понимаю, что правильнее всего показывать, как выглядит патология, на живом примере. На моем примере. Но тут вот ведь что любопытно. Если я сейчас честно служу науке в целом и Центру акушерства, гинекологии и перинатологии им. В. И. Кулакова в частности, какого ж черта я заплатила за это исследование три тысячи рублей? А если уж я их заплатила, то почему светило науки попросту не спросило меня, не возражаю ли я, чтобы за мной сейчас наблюдала толпа посторонних? Я, кстати, скорее всего, согласилась бы. По тем же причинам, по которым я пишу эту книгу, – чтобы в происходящем был хоть какой-то практический смысл…
Самое удивительное, что, когда днем позже я опишу эту сцену своему другу С., врачу-педиатру, он искренне удивится моему возмущению. Он скажет: “Это нормальная практика. Студентам нужно учиться”. И только когда я напомню про три тысячи рублей и про этику, он вроде бы со мной согласится – но как-то не слишком уверенно.
И кстати, про “нормальную практику”. Нормально ли, что профессор, сообщающий мне о том, что мой ребенок не выживет, не выражает сожаления и сочувствия? “Мне очень жаль, но такие дети не выживают”. Это звучало бы лучше. Конечно, профессору не жаль. У профессора – профессиональная деформация, и принял он меня, наверное, потому, что мой случай можно использовать в педагогических целях, но это все вопросы, касающиеся исключительно профессора и его душевных свойств. Но вот что касается “нормальной практики”: формальное выражение сочувствия в таких случаях – это норма человеческого общения. Это международный
Вы, может быть, думаете, что это неважно? Что от этого не легче? Поверьте мне. Важно. И легче. Совсем немного, но легче. Представьте себе, что у вас нет кожи, вам больно даже от ветра, вам больно от себя самого. Представьте теперь, что к вам прикасаются рукой. Вы предпочли бы, чтобы это была рука в рабочей брезентовой рукавице? Или чтобы тот, кто вас трогает, сначала бы ее снял, помыл руки с мылом и намазал их кремом?
– Одевайтесь, – говорит мне профессор, вид у него слегка озадаченный. – Чего вы сидите? Вытирайтесь и одевайтесь.
Я обнаруживаю, что действительно тупо сижу на кушетке – без трусов, с измазанным в геле животом – и смотрю в одну точку.
Я вытираюсь и одеваюсь. Студенты молча наблюдают за мной. В абсолютной, гробовой тишине.
Я нарушаю эту тишину:
– Он совсем нисколько не проживет?
– Ну почему же нисколько, – отвечает профессор. – Может быть, проживет. Два-три дня. Или даже месяца. Вам решать. Прерывать беременность или донашивать.
– Куда мне теперь идти?
– Идите в женскую консультацию.
– А здесь?..
– Здесь мы такими вещами не занимаемся.
Это первый (но далеко не последний) раз, когда я слышу формулировку про “такие вещи”, но сейчас я слишком раздавлена, чтобы насторожиться.
– Спасибо, – говорю я профессору.
Мне кажется, на его лице мелькает какое-то человеческое чувство, но он тут же загоняет его поглубже.
– Идите в женскую консультацию, – зачем-то повторяет он снова.
Я выхожу из кабинета и сталкиваюсь нос к носу с той самой уборщицей. Она молча зыркает в мою сторону, и по лицу ее разливается совершенно искреннее, какое-то даже детское выражение злорадства. Не знаю, как я сейчас выгляжу. Надо думать, что очень плохо.
То, что я делаю дальше, – это, наверное, то самое отрицание. Которое меня наконец накрыло. Я не иду вниз в раздевалку. Я поднимаюсь на тот этаж, где принимает эксперт Воеводин. Я не совсем отдаю себе отчет в своих действиях, но я хочу, я просто должна сделать экспертное УЗИ снова. И именно у того доктора, который написан у меня на бумажке. Потому что он – самый лучший. И у него современный подход. А не замшелая советская школа. Возможно, он скажет мне что-то другое. Я не надеюсь, что он сообщит мне, что все в порядке. Но я надеюсь, что он оставит мне хоть какой-нибудь шанс. Хотя бы пару процентов. Что мой ребенок родится и сможет выжить. Мы будем лечить его. Мы все сделаем. Донорская почка, диализ, все что угодно…
Я сажусь в очередь к профессору Воеводину. Дело уже к вечеру, я дожидаюсь, когда он принимает последнюю пациентку по записи, и захожу.
Воеводин стучит по клавиатуре компьютера.
– Я занят, – говорит он. – Я вас не вызывал.
– Когда мне можно будет зайти?
Он поворачивает ко мне лицо, недовольное и самодовольное одновременно.
– Я очень занятой человек. Чего вам вообще надо?
Я начинаю путано объяснять, что муж звонил ассистентке, и что тот врач, который делал мне УЗИ на Пироговке, рекомендовал обратиться именно и только к нему, и что ассистентка сказала, чтоб я пришла…