Поступай, как велит тебе сердце
Шрифт:
Перемены происходят тайком, медленно-медленно – а потом вдруг однажды пробиваются наружу. Внезапно человек разрывает круг и становится совершенно другим. Судьба, наследственность, воспитание – где начинается одно и заканчивается другое? Если остановишься хоть на миг и подумаешь об этом – захватывает дух, ты вдруг понимаешь, сколько тайн мы еще не постигли.
Незадолго до того, как я вышла замуж, моя тетушка – та, что увлекалась спиритизмом, - попросила своего знакомого астролога составить для меня гороскоп. И вот, однажды она возникла передо мной с листом бумаги в руке и протянула мне его со словами: «Смотри, здесь твое будущее». Я увидела чертеж, в котором прямые линии сходились и расходились под разными углами, образуя причудливые формы. Мне сразу же подумалось, что в нем нет гармонии, нет связности – сплошные изломы и беспорядочные скачки линий. На обороте астролог написал: «Жизненный путь очень непростой,
Эти слова невероятно меня удивили, до тех пор я не думала, что моя судьба какая-то особенная – не все, конечно, шло гладко, но трудности, казалось, вырастали на пустом месте; в моей жизни не было крутых поворотов, потрясений – разве только обычные треволнения юности. И потом, когда я стала женой и матерью, когда овдовела и стала бабушкой, мне по-прежнему казалось, что жизнь у меня самая обычная. Смерть твоей матери - вот единственное событие, которое выделяло мою судьбу из общего числа. И все же, если хорошенько присмотреться, по сути, звезды не лгали: за надежной прямолинейностью рисунка, за очевидной банальностью моего образа жизни, в действительности происходило постоянное движение – мучительное восхождение, боль, внезапная тьма и глубочайшая пропасть. Не раз уныние поглощало меня; мне казалось, что я как солдат на плацу, стою на месте, чеканя шаг: менялись времена, люди, все изменялось вокруг меня – а я ощущала, что не сдвинулась ни на йоту.
Смерть твоей матери, однако, положила этому конец. Мои надежды на то, что я, возможно, чего-то достигла, разбились в пух и прах. Если до сих пор я могла тешиться мыслью, что продвинулась вперед на шажок-другой, то теперь должна была признать, что нахожусь лишь в самом начале пути. Мне тогда казалось, что я больше не выдержу, и все, что я смогла понять до тех пор не имело уже никакого значения. К счастью, я не могла позволить себе долго предаваться отчаянью. Нужно было пытаться жить дальше.
Нужно было жить - ради тебя. Ты была маленькой, беззащитной, кроме меня у тебя не было никого на всем белом свете. Тихий и печальный дом услышал, как ты смеешься и плачешь. Я помню, смотрела на тебя и думала, что, возможно, не все еще кончено. По счастливой случайности, жизнь дала мне еще один шанс.
«По счастливой случайности…» Муж синьоры Морпурго сказал мне однажды, что в иврите нет слова «случайность», для обозначения чего-то подобного используются слова арабского корня. Забавно, правда? И есть в этом что-то обнадеживающее: там, где Бог, нет ничего случайного, так что даже слова об этом не нужны - все предопределено свыше, все, что происходит, случается, потому что имеет смысл. Я всегда испытывала огромную зависть к тем, кто без труда, без малейших сомнений воспринимает мир именно так. Что до меня, при всем желании я не могла в это верить дольше, чем два дня кряду: когда случалось что-то ужасное, несправедливое, я не представляла, как можно благодарить за это судьбу – в моей душе неизменно вскипало возмущение.
Теперь, однако, мне взбрело в голову совершить один и вправду совершенно абсурдный поступок: послать тебе поцелуй. Ох, до чего ты их не любишь – они отскакивают от твоего панциря как шарики для настольного тенниса… Но теперь это не имеет никакого значения: нравится тебе или нет, но мой поцелуй, легкий и невидимый, в эту минуту уже летит над океаном.
Я устала. Только что перечла все написанное. Мне не дает покоя вопрос: поймешь ли ты меня? У меня в голове столько мыслей, они толкутся и пихаются, пытаясь пробиться к выходу, как покупатели на сезонной распродаже. Я не сильна в рассуждениях, не умею развивать мысль последовательно и ясно от начала и до конца. Не знаю, иногда мне кажется, все дело в том, что я не училась в университете. Я много читала, мне все было интересно – но при этом меня отвлекало то одно, то другое: то обед на плите, то белье в сушке, а то и чувства в душe. Скажем, если на луг попадет ботаник, он соберет только те цветы, которые ищет, понимая, что его интересует, а что нет: одно растение сорвет, другое не тронет, потом находки классифицирует. Но если на лугу окажется цыганка, она соберет букет, не задумываясь о порядке: один цветок ей понравится, потому что ярко-желтый, другой – потому что небесно-голубой, третий – потому что чудесно пахнет, четвертый она сорвет, потому что растет у тропинки. Думаю, такими были и мои отношения с наукой. Твоя мать часто упрекала меня в этом. Когда она затевала спор, почти всегда я сразу уступала. «Ты не можешь мыслить диалектически, - говорила она.
– Как и все буржуа, ты не умеешь защищать свою точку зрения».
Насколько твою душу мучит странная, необъяснимая тоска, настолько ум твоей матери был отравлен политическими учениями. Она укоряла меня в том, что я задумывалась чаще о малом, нежели о великом. Она говорила,
Иногда она смотрела на меня так, что во мне не оставалось никаких сомнений: если бы всех людей судили и моя дочь была главным судьей, то меня совершенно точно приговорили бы к смерти. Я была виновата в том, что жила в домике с садом, а не в убогой лачуге или в квартирке на отшибе. Этот грех усугублялся еще и тем, что я унаследовала небольшую ренту, которая позволяла нам обеим безбедно существовать. Стараясь не повторять ошибок своих родителей, я интересовалась всем, о чем говорила твоя мать – или, по крайней мере, пыталась интересоваться. Я всегда выслушивала ее со вниманием и ни разу не пыталась объяснить ей, насколько мне чужды всякого рода великие идеи – но все равно, я думаю, она не могла не ощутить, какую настороженность вызывали во мне ее казенные фразы.
Илария поступила в университет в Падуе. Она могла бы учиться и в Триесте, но ей стало невыносимо жить рядом со мной. Каждый раз, когда я спрашивала, можно ли навестить ее, в ответ слышала угрюмое молчание. Учеба продвигалась крайне медленно. Я даже не знала, с кем Илария снимала квартиру – она ничего не рассказывала. Я тревожилась за нее. На дворе стоял «французский май» - закрывались университеты, повсюду вспыхивали студенческие бунты. После редких бесед по телефону я понимала, что совсем потерялась и не поспеваю за ходом ее мыслей: она то и дело была чем-то страстно увлечена, но эти увлечения постоянно менялись. Как мать я пыталась понять ее, но это было непросто - все было судорожным, сбивчивым, зыбким, слишком много новоиспеченных идей и безусловных воззрений. Илария и не говорила простыми словами, она выдавала один лозунг за другим. Меня беспокоило ее душевное состояние: она чувствовала себя частью общества, с которым разделяла идеалы, даже догмы, и это лишь усиливало свойственное ей высокомерие.
Илария училась в университете шестой год, когда однажды, не в силах вынести особенно долгое ее молчание, я села в поезд и отправилась навестить ее. Я поступила так впервые за все то время, что она жила в Падуе. Когда твоя мать открыла дверь, я опешила - вместо «здравствуй» она сказала: «Кто тебя звал?» И, не дав мне опомниться, добавила: «Ты должна была предупредить, что приедешь. Извини, я ухожу. У меня экзамен». Илария была в ночной рубашке – было очевидно, что она говорила неправду. Однако, я претворилась, что ничего такого не заметила, и сказала: «Не переживай, просто я подожду тебя, а потом мы вместе отпразднуем хорошую отметку». Через минуту она ушла – в такой спешке, что забыла на столе книги.
Оставшись одна, я принялась заглядывать в ящики – так поступила бы любая мать: я надеялась понять, что происходит в жизни моей дочери. Я не собиралась вынюхивать секреты, выведывать то, что мне знать не полагалось – такое мне всегда было противно. Во мне лишь было огромное беспокойство, и чтобы унять его, я искала хоть какой-нибудь знак, намек на то, что происходит. За исключением брошюр и листовок с революционными призывами, мне на глаза не попалось ничего – ни дневника, ни письма. На стене ее спальни я увидела плакат с надписью: «В семье живется и дышится легко… как в газовой камере». В своем роде, это и был намек.
Илария вернулась после полудня и снова заторопилась куда-то. «Как прошел экзамен?» - спросила я, стараясь быть как можно приветливей. Она пожала плечами: «Как обычно». И помолчав, добавила: «Ты за этим и приехала? Будешь следить за мной?» Я хотела избежать ссоры, и постаралась ответить спокойно и мягко: «Я приехала лишь для того, чтобы поговорить с тобой».
«Поговорить?
– повторила она недоверчиво. – И о чем это? О боженьке, что ли?»
«О тебе, Илария», - тихо ответила я, стараясь поймать ее взгляд. Она подошла к окну и неподвижно уставилась на увядающую иву. «Мне нечего сказать, во всяком случае – тебе. К чему терять время на пустую, бабскую, мещанскую болтовню». Потом она перевела взгляд с ивы на наручные часы и проговорила: «Я уже опаздываю, у меня встреча. Тебе пора». Будто не слыша ее слов, я встала, и вместо того, чтобы направиться к двери, подошла к ней и взяла ее руки в свои. «Что происходит? – спросила я. – Отчего тебе так плохо?» Я слышала, как участилось ее дыхание. «Мне больно видеть тебя, - добавила я.
– Даже если тебе не нужна такая мать, я не могу отвернуться от тебя. Я хочу помочь тебе, но если ты не позволишь, как мне тогда быть?» Подбородок ее задрожал – как в детстве, будто она вот-вот расплачется. Она вырвала руки из моих, резко отвернулась и уставилась в угол. Ее сутулое, худое тело сотрясали рыдания. Я погладила ее по волосам – руки ее были как лед, а голова горела. Она вдруг обернулась, обняла меня и, уткнувшись лбом в плечо, прошептала: «Мама, я… я…»