Потерянный дом, или Разговоры с милордом
Шрифт:
Любовь Викторовна держалась стойко. Причем совсем не из последних сил, вовсе не изнемогая под грузом сплетен, а как-то весело и естественно, будто предложенные обстоятельства целиком и полностью входили в ее планы – какие, никто не знал. И это бесило завистниц еще больше.
Лично я, милорд, уважаю людей, к которым не пристает грязь.
– О чем вы говорите! Это свидетельствует о достоинстве, о благородстве… Но как же все-таки быть с моралью?
– А что такое мораль?
– Ну… Общепринятые нормы нравственности, скажем так.
– Правильно, милорд! И у нас одна мораль: человек человеку – друг, товарищ и брат, – так что с этой точки зрения действия Любаши вполне укладывались в моральные нормы.
Мудрее всех вела себя бабушка Анастасия Федоровна. Стоило посмотреть
Жили, конечно, скромно: лаборантская зарплата Любы плюс ее же премия раз в квартал (даже премии лишить ни разу не смогли!), пенсия Анастасии Федоровны, кое-какие сбережения, оставшиеся после смерти Виктора Евгеньевича (остатки Государственной премии, полученной профессором Демилле за год до смерти), незначительная помощь родственников, в частности, обоих братьев, и средства социального обеспечения… в общем, жили, не унывали.
Еще хотелось бы упомянуть об отношениях братьев и сестры. Федор, последние два года проживавший с семьею в Триполи, ограничивался поздравительными открытками и посылками на имя матери; в них, надо сказать, было и немало детских вещей, несмотря на принципиальное осуждение им Любашиного поведения. Евгений же и Люба друг к другу относились со снисхождением, именно потому, что ощущали каждый в себе неутоленную потребность в любви, принявшую у Любаши формы, только что описанные, а у брата – более привычные и пошловатые, в виде скоротечных романов, сомнительных побед и беспрестанных угрызений совести. Брат и сестра будто болели одной болезнью и жалели один другого. И странно: болезнь была одна, а симптомы давала разные. Любаша в жизни никому не отдалась без любви – их было всего-то три: Жан-Пьер, ватерполист Шандор и неизвестный мексиканец (колумбиец?). От каждого не просто хотела ребенка, а родила вполне сознательно. Евгений же Викторович, напротив, загорался быстро, как сухая береста, влюблялся, летел, спешил… а потом – пшик! – убеждался в ошибке, маялся… В итоге получалось, что сходился не по любви, а так, по дурости. Себе и другим говорил, что любит жену, и вправду любил, но как-то не так… В семье Демилле невестку недолюбливали, считали холодной и замкнутой, излишне принципиальной. Любаша догадывалась, что Ирина ее в глубине души осуждает, хотя внешне это не проявлялось. Неутоленность и в Ирине была сильна, но она прятала ее внутрь, комкала и лишь изливала обиды на мужа (впрочем, справедливые), будто надеясь, что смирное его поведение поможет вернуть бывшую когда-то любовь.
В последнее время дошло, как говорится, до ручки… Евгений Викторович все чаще являлся глубокой ночью, хандрил, был нервен. Ирина спряталась глубоко внутрь, выжидая. Нужен был толчок – и толчок произошел. Да такой внушительный! Посему и случились последующие печальные события в жизни Евгения Викторовича.
Глава 8
НЕЗАРЕГИСТРИРОВАННЫЙ
– Проснитесь, милорд! Проснитесь!
Посмотрите, какое легкое утро гуляет по нашему весеннему городу! Оно скачет на одной ножке, перепрыгивая через зеркальные лужи, затянутые хрупким, как вафля, ледком; звенят трамваи, перекатываясь, точно копилки на колесиках; воздух пахнет первыми почками; ветер врывается в открытые форточки, производя замешательство в головах юных существ женского пола и на писательских двухтумбовых столах.
Я никак не могу найти листок… там что-то было… кажется, план романа. Милорд, вы проснулись?
– Да.
– Вам еще не наскучило слушать мою историю?
– Нет.
– Учитель, вы какой-то хмурый сегодня…
Тем не менее разбудим и нашего героя.
Евгений Викторович проснулся на широкой софе в бывшем кабинете отца. На спинке стула висела одежда: отутюженные брюки, выстиранная и выглаженная сорочка, пиджак и галстук. Тут же, на сиденье стула, лежал аккуратно
В первое мгновение Демилле почудилось, что и сам отец сейчас войдет в комнату, скажет: «Пора вставать, Женя. Любишь же ты поспать! Кто рано встает, тому Бог дает…». Но, переведя взгляд на портрет отца под стеклом, висевший в простенке между стеллажами, Евгений Викторович снова осознал время и почувствовал, как он стремительно приближается к непоправимому воспоминанию, связанному с прошедшей ночью. Он именно приближался к нему, поскольку не совсем еше проснулся, и даже попытался прикрыть глаза и вновь заснуть, лишь бы оттянуть страшный миг, когда реальность встанет перед ним во всей отвратительной наготе. Упреждая ее, он ухватился за спасительную мысль: «Померещилось, наверное… Черт те что! Вроде бы не такой был пьяный…» – хотя знал точно, что обманывает себя. Не померещилось. Такое и спьяну не померещится.
Демилле проворно поднялся, натянул отцовские домашние брюки на резинке, набросил на плечи мягкую куртку, сунул ноги в тапки… будто перевоплотился в отца, как актер перед выходом на сцену. Это соображение позволило ему на секунду отвлечься от неприятного воспоминания, и он быстренько юркнул в ванную, плотно притворив дверь. Воспоминание осталось снаружи.
Демилле тщательно умылся, почистил зубы, мысленно сосредоточиваясь на этих процессах, чтобы не допустить нежелательных дум. «Мама, где папина бритва?!» – крикнул он, обращаясь к своему отражению в зеркале. Через минуту в ванной появилась Любаша с бритвенным прибором, окинула брата быстрым понимающим взглядом, сказала: «Привет!» – и чмокнула в щеку. Евгений принялся яростно намыливать помазок. Воспоминание тонкими струйками проникало в ванную сквозь щели: обломанные трубы, бетонные плиты, факелы газа в ночи, фигуры милицио… – Демилле с отчаянием вонзил намыленный помазок в щеку.
Егорушка, Ирина… Где они сейчас? Живы ли?
Выйдя из ванной, он столкнулся с матерью. Та всплеснула руками, охнула:
– Вылитый папочка… Жеша, как ты похож на папочку, – сказала она, пуская привычную слезу. – Бедненький, не дожил наш папочка… – скорбно покачала она головой, как бы приглашая сына присоединиться к трауру.
Евгений Викторович этого не выносил. Не то чтобы он был равнодушным человеком, забывшим об отце… Помнил, но помнил про себя. Его коробили беспрестанные разговоры бабушки Анастасии о «могилке», «оградке», «цветочках» (все было уменьшительным, как и «бедненький папочка», – только от слова «кладбище» не удавалось образовать уменьшительное, потому, произнося его, бабушка Анастасия делалась торжественной, значительно поджимала губы). У Демилле сердце разрывалось на части при виде растерянности и одиночества, навалившегося на мать после смерти отца, но помочь ей он был не в силах; разве так же подсюсюкивать: могилка, оградка… Это было выше его сил.
Вот и сейчас, вместо того чтобы обнять мать и шепнуть ей что-нибудь успокаивающее, он мгновенно раздражился, произнес язвительно:
– Перестань, мама! Если бы дожил, то верно не обрадовался бы!
– Какой ты черствый… какой ты черствый человек… – укоризненно забормотала мать, провожая его глазами в кабинет отца.
Кабинет этот оставался нетронутым после смерти Виктора Евгеньевича: стеллажи с медицинской литературой, письменный стол со стеклом, под которым располагались фотографии всех членов семьи (Ирина с Егоркой на руках), кожаное кресло отца, шкаф с его одеждой – костюмами, пальто, стопкой накрахмаленных белоснежных халатов – хоть сейчас на операцию… Евгений Викторович принялся одеваться, стараясь не смотреть на фотографии.
Лишь только он затянул галстук, в кабинет вошла Люба в халатике. Тут только Евгений Викторович заметил, что халатик сестры подозрительно задирается спереди, а под ним проступает округлый живот.
– Это что такое? – бесцеремонно спросил он, указывая на живот. – Опять двадцать пять?
– Ох, Жешка, не говори! – радостно вздохнула она. – А что я могу сделать? Не переношу абортов. Боюсь.
– А рожать не боишься…
– Рожать не боюсь. Дело привычное.
– Ну, и кто же отец? – иронически спросил брат.