Потоп. Дилогия
Шрифт:
– Ступайте завалите погреб.
Близнецы тотчас вышли; старик наполнил одну чарку, другую оставил пустую, ждал, позволит ли ему Кмициц выпить с собой.
Но Кмициц не мог пить, он даже говорил с трудом, так болела рана.
– Нейдет мед на рану, – сказал, увидев это, старик, – разве только самоё залить, чтобы гной скорее выжечь. Позволь, пан полковник, я осмотрю ее и перевяжу, – в этом деле я не хуже цирюльника разбираюсь.
Кмициц согласился; Кемлич снял повязку и тщательно осмотрел рану.
– Пустое дело, царапина! Пуля кости не задела, а все-таки кругом напухло.
– Верно, потому и болит.
– Да ведь и двух дней не прошло. Мать честная! Ведь это кто-то в упор стрелял, да как близко.
– Почему ты так думаешь?
– Порох не успел весь сгореть, и дробинки сидят под кожей,
– На роду еще не было мне написано. Намочи же хлеба с паутиной, пан Кемлич, да приложи поскорее, поговорить мне надо с тобой, а тут челюсти болят.
Старик бросил на полковника подозрительный взгляд, в сердце его закралось опасение, как бы разговор снова не зашел о лошадях, якобы захваченных казаками; однако он тотчас засуетился, намочил сперва хлеба в воде и размял его, набрал паутины, которой в хате было полно, и мигом перевязал Кмицицу рану.
– Теперь полегчало, – сказал пан Анджей. – Садись же, пан Кемлич.
– Слушаюсь, пан полковник, – ответил старик и присел на краешек лавки, беспокойно повернув к Кмицицу седую щетинистую голову.
Но Кмициц не стал ни спрашивать, ни разговаривать, он сжал руками голову и глубоко задумался. Затем поднялся с топчана и заходил по хате; порой он останавливался перед Кемличем и смотрел на него рассеянным взглядом, видно, что-то обдумывал, боролся с самим собою. Так прошло около получаса; старик все беспокойней ерзал на лавке.
Вдруг Кмициц остановился перед ним.
– Пан Кемлич, – спросил он, – где тут недалёко стоят хоругви, что подняли мятеж против князя виленского воеводы?
Старик подозрительно заморгал глазами.
– Уж не хочешь ли ты, пан полковник, ехать к ним?
– Ты не спрашивай, а на спрос отвечай.
– Толковали, будто одна хоругвь станет на постой в Щучине, та, что недавно прошла туда из Жмуди.
– Кто толковал?
– Да люди из хоругви.
– Кто ее вел?
– Пан Володыёвский.
– Так. Кликни мне Сороку!
Старик вышел и через минуту вернулся с вахмистром.
– Нашлись письма? – спросил Кмициц.
– Нет, пан полковник, – ответил Сорока.
Кмициц щелкнул пальцами.
– Экая беда! Экая беда! Ступай, Сорока! Повесить вас мало за эти письма. Ступай! Пан Кемлич, нет ли у тебя бумаги?
– Пожалуй, найдется, – ответил старик.
– Хоть два листа да перья.
Старик исчез в дверях кладовой, которая была, видно, складом, где хранились всякие вещи; однако искал он долго. Кмициц тем временем расхаживал по хате.
– Есть ли письма, нет ли их, – говорил он сам с собою, – про то гетман не знает и будет опасаться, как бы я не разгласил их. Он у меня в руках, хитрость на хитрость! Припугну его, что пошлю эти письма витебскому воеводе. Да! Будем надеяться, что этого он побоится.
Дальнейшие размышления прервал старый Кемлич; выйдя из кладовой, он сказал:
– Бумаги три листа, а перьев и чернил нет.
– Нет перьев? А птицы-то есть в лесу? Из ружья бы подстрелить.
– Ястреб тут у нас подбитый под сараем.
– Давай крыло, да поживее!
Таким горячим нетерпеньем звучал голос Кмицица, что Кемлич опрометью бросился вон. Через минуту он вернулся с ястребиным крылом. Кмициц вырвал из крыла маховое перо и стал чинить собственным кинжалом.
– Сойдет! – сказал он, рассматривая перо на свет. – Легче, однако, головы рубить с плеч, нежели перья чинить! А теперь чернил надо.
Он отвернул рукав, с силой уколол себя в руку и омочил перо в крови.
– Ступай, пан Кемлич, – сказал он, – оставь меня.
Старик вышел из хаты, а пан Анджей тотчас стал писать.
«Ясновельможный князь, отныне я тебе не слуга, ибо изменникам и отступникам я больше служить не хочу. А что поклялся я на распятии не оставить тебя, так Господь Бог простит мне мой грех, а и не простит, так уж лучше на том свете терпеть муку кромешную за свою слепоту, нежели за явную и злоумышленную измену отчизне и своему государю. Ты обманул меня, ясновельможный князь, и слепым мечом был я в твоих руках, всегда готовым пролить братскую кровь. На суд Божий зову я тебя, пусть Господь
90
в частном порядке (лат.).
91
здесь: силы, воинство (лат.).
Кмициц.
P.S. Конфедератов, ясновельможный князь, ты не отравишь, ибо найдутся такие, что, переходя со службы сатане на службу Богу, упредят их, дабы ни в Орле, ни в Заблудове они пива не пили».
Кмициц вскочил с места и заходил по хате. Лицо его горело, собственное письмо распалило рыцаря, как огонь. Было это письмо как бы манифестом, которым он объявлял войну Радзивиллам, и в эту минуту он ощутил в себе небывалую силу и готов был хоть сейчас стать лицом к лицу с могущественным родом, который потрясал всей державой. Он, простой шляхтич, простой рыцарь, он, изгнанник, преследуемый законом, ниоткуда не ждавший помощи и так всем досадивший, что его всюду почитали недругом, он, воитель, недавно потерпевший поражение, ощущал сейчас в себе такую силу, что как бы пророческим оком видел уже падение князей Януша и Богуслава и свою победу. Как будет он вести войну, где найдет союзников, каким образом победит – этого он не знал; более того, – не задумывался над этим. Он только глубоко верил, что делает то, что должен делать, что закон и справедливость, а стало быть, и Бог на его стороне. Это наполняло его безграничной, беспредельной верой. На душе у него стало много легче. Как бы новые страны открывались перед ним. Вскочить только в седло и мчаться туда, и достигнет он почета, славы и Оленьки.
«Волос у нее не упадет с головы, – повторял он себе с лихорадочной радостью, – письма ее уберегут! Будет гетман стеречь ее, как зеницу ока, как стерег бы я сам! Вот как избыл я беду! Червь я ничтожный, но убоятся они моего жала».
Вдруг его словно озарило:
«А что, если и ей написать? Гонец, который повезет письмо гетману, может тайно вручить письмо и ей. Как же не послать ей весточку о том, что порвал я с Радзивиллами, что иду искать другой службы?»
Эта мысль очень ему сразу пришлась по душе. Уколов еще раз себя в руку, он обмакнул перо и начал писать: «Оленька, я уже не слуга Радзивиллам, ибо прозрел наконец…»