Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
Теперь об этих вечерах. Скромничать нечего. Мне аплодировали больше всех, и я знаю, что мои стихи были лучшие. Я выступаю много и знаю, что в Союзе я активный и существенный член. И вот на этом самом последнем вечере, когда мне столько хлопали и когда мне вслед говорили: «Вот это Кнорринг», а знакомя со мной, прибавляли: «Столп нашего Союза» — в этот вечер я почти не проронила ни слова, а после окончания мне стало так грустно, что я почти бегом побежала к метро, одна наскоро простившись с теми, кого встретила у двери. Везде стояли группы, весело разговаривали, а мне нечего было говорить, и не о чем.
Кузнецова? Нет. Она взяла по отношению ко мне какой-то покровительственный тон, а это меня злит. Борисова? Милая девочка, которую все называют Наташей. Когда я встретила ее на улице и позвала ее в Сорбонну на лекцию Левинсона, она была очень милой и приветливой девочкой. Когда же через неделю мы встретились в Союзе, она говорила со мной тоном
Ладинский? Ему все прощается за стихи.
Терапиано? Если он не глупый человек, то ему скучно со мной, потому что я всегда бессознательно ломаюсь при нем.
Монашев? Такой неинтересный, как и его стихи.
Майер? Вероятно, хорошая; впечатление о ней ничем не испорчено.
Да, кстати, видела наконец саму Марину Цветаеву. Она была у нас на предпоследнем вечере. Монашев, по-видимому, струсил, и по усиленной просьбе вместо него читала я.
Вот все, что могу сказать о Союзе.
Что-то еще хотела написать, да забыла. Ах, да. Сегодня заходила в «Новости», отнесла одно стихотворение. Демидов в понедельник говорил Папе-Коле: «А что же ваша дочь не дает больше стихов? Ведь я тогда исполнил ее просьбу — напечатал на русское Рождество». Конечно, к слову пришлось, а все-таки есть повод время от времени печатать. Да, на последнем вечере был Адамович. Слушал очень внимательно, когда я читала, высовывался из-за спины Ладинского. Аплодировал ли — не видела.
Ну, кажется, все об этом.
Теперь — французская группа. [455] Хожу туда потому, что там весело. Со всеми хорошие Отношения. Заходила даже к Софье Марковне Носолевич, и вместе были на вечере художников. Беляев оставлен в стороне — недалекий он все-таки человек. На первом плане теперь Аранович (артист был, по крайней мере, в московской студии). Он ухаживает одновременно за мной и Софьей Марковной; все это, конечно, не серьезно, а может быть, и серьезно. Полусерьезно. Мне-то в конце концов на все это наплевать, но если перевес возьмет Софья Марковна — мне будет не то что неприятно, а как-то не по себе. Так было на вечере художников.
455
Т. е. группа (в другой записи — курсы) по изучению французского языка при Русском народном университете.
Еще у нас интересная личность — М. П. Марковская. Маленькая, неуклюжая, старая, волосы подстрижены по-молодому, губы намазаны, в разрезе ворота — розовая рубашка вылезает, а чулки — я как-то видела — рваные-рваные. Особенно хороша она была на вечере в сильно декольтированном голубом платье без рукавов (сшито на плечах грубо, сама, наверно, стегала), а от плеча болтается на голубой ленточке лорнет: близорука страшно. (Фу, черт, стиль Андрея Белого). А когда она танцевала фокстрот! Увлекается, прыгает, сама маленькая. А человек хороший, добрая такая, только смешная, а потому — жалкая.
Рассказать уж об этом вечере? Было весело потому, что была своя компания. А так мне не понравилось. Концертное отделение не состоялось, была какая-то ерунда, вроде: «Сейчас такой-то будет петь сербские песни, прошу аплодировать». Неостроумно, выходит и невесело. Замечательно было одно выступление, я так и не поняла: серьезно это или шарж. Выходит на сцену старая дама, седые волосы на лоб спущены, шарф на шее подергивает, говорит тихо.
Начала так: «Я — Марья Валина (я не помню, что-то в этом роде), я мало известна в русских кругах, так как пишу по-французски. Я сотрудничаю в… (фр<анцузские> журналы). Некоторые мои стихи я перевела на русский и (имя) мне сказал, что они хорошо переведены, поэтому я буду читать по-русски и по-французски». И читала. Еще прибавила: «Я плохо читаю, писатель не декламатор». И читала. Об ее стихах ничего нельзя сказать, так, вероятно, писали гимназисты в половине прошлого века. Одним словом, их нельзя было принимать всерьез. А по-французски читала с таким произношением, что даже у меня уши трещали. Если это шарж, то его не поняла; если серьезно — то и говорить нечего. Кстати, сегодня я ее встретила в «Новостях», она сидела в приемной и говорила с одним из служащих. Я услышала фразу: «Ну так дайте мне газеты продавать, нет, серьезно!» Тоже жалкая. Страшное это чувство — в нем забываешь все, и прощаешь. Только как-то нехорошо прощаешь, самой стыдно.
Возвращаюсь к вечеру. Были танцы. В первый, а может быть и в последний раз, я видела в Париже танцы. Было много француженок, и они придали вечеру своеобразный парижский колорит. Маленькие фигурки, подстриженные волосы, приподнятые плечи, короткие платьица, подведенные глаза и яркие губы — куклы, фарфоровые статуэтки. Им и Бог велел танцевать фокстрот, у них это стильно и даже, в своем роде, красиво. А когда наша русская
456
И. Кнорринг имеет в виду строки Марины Цветаевой: «Я любовь узнаю по боли / Всего тела вдоль» («Приметы», 1924).
10 февраля 1926. (Среда. — И.Н.)
Да, так вот.
Был в субботу вечер Марины Цветаевой. [457] С какими мыслями я шла? Не знаю, не помню. Чувства уже двоились, это было уже после того вечера, когда я в первый раз увидела ее. Ее вид меня разочаровал, именно разочаровал, я представляла ее прежде всего — вульгарной, а этого-то в ней и нет. Но все-таки, идя на ее вечер, я могла ругать ее, бросать задорное «не люблю!». А теперь — язык не поворачивается. Что она со мной сделала, чем так поразила — даже и не знаю. Голосом? Чтением? Жизнерадостностью? Простотой своей? Всем этим, вероятно. Я хотя там же критиковала ее стихи: «рифма плохая, расплывчато…»; но я все-таки чувствовала, что ее стихи задевают меня, как-то глубоко входят, даже не стихи, а отдельные строки, выражения. И голос, голос! И окончательно она обезоружила меня стихотворением, посвященным Ахматовой, строками: «Чернокосынька моя, чернокнижница!» [458]
457
На вечере, состоявшемся 6 февраля 1926 г., М. Цветаева читала стихи, посвященные Добровольцам, Дону, Галлиполи, включенные ею в книгу «Лебединый Стан» (первое издание: «Лебединый Стан»: Стихи 1917–1921 гг. / Подготовил к печати Г. П. Струве. Вступ. ст. Ю. П. Иваска. — Мюнхен, 1957). Это был первый вечер М. Цветаевой во Франции и единственный, прошедший в Союзе.Уже в феврале 1927 г. Цветаева, занятая поисками помещения для своего ежегодного поэтического вечера, пишет: «С Союзом молодых, по сведениям, выйти не может, — они в руках у враждебной (СТАРШЕЙ) группы» (Цветаева М.Собр. соч., т. 7, с. 103). С писателями «старшей» группы отношения окончательно испортились после опубликования прозы Цветаевой «Поэт о критике» с приложением «Цветник» («Благонамеренный», Брюссель, 1926, № 2, март-апрель, с. 94–136), высмеивающей главного персонажа «старшей» группы — Г. В. Адамовича.
458
Из стихотворения М. Цветаевой «Ахматовой» («Кем полосынька твоя / Нынче выжнется?») (1921).
Я ушла какая-то совсем опустошенная. Словно она отняла у меня самое дорогое. Да, она отняла у меня веру в себя и в непоколебимость и правильность того, что я считала непоколебимо правильным.
И еще одно от субботы. Ладинский. Нарочно или ненарочно, искренно или неискренно? Зачем он говорит такие слова обо мне? Нравлюсь я ему? Не думаю. Стихи мои любит? Совсем нет. Так что же заставляет его быть таким нежным, называть «девочкой», «Ириночкой»?
Все они, «молодые» поэты, считают меня ребенком, да так, пожалуй, и есть, по сравнению с другими. К моим стихам все они относятся очень иронически, а т. к. я пользуюсь успехом у публики, то они на этом играют и выпускают меня на каждом вечере. Нет, довольно. Пусть без меня обходятся, уже надоело. Вот!
После вечера Цветаевой целый день я себе места не находила; собралась с утра голову мыть, потом бросила и поехала в город. Зашла к Кольнер и такая там была, что даже напугала всех. Потом слонялась по городу. Не ждала я этого. А теперь — просто злая. На Цветаеву не могу злиться, так переношу злость на Ладинского, на Терапиано и на всех остальных.
Да, сегодня получила анонимное письмо, довольно хорошее, начинающееся стихотворением «полуграмотного рифмоплета». Много романтики, вроде Мимы. Дает адрес, подписывается «Кондратьев», оговариваясь, что это не его фамилия. Я это письмо прочла вслух. Оно произвело сенсацию. Сначала говорили, что все это хорошо и мило, потом ворчали «аноним», особенно часто вспоминала о нем Мамочка, и это мне стало неприятно. А само письмо не произвело на меня никакого впечатления. Не верю я ему, так же как не верила и Миме, так же как не верю и Ладинскому. Завтра должно быть в «Новостях» мое стихотворение.