Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 2
Шрифт:
А ласки после таких слез особенно нежны.
Провожал меня на поезд. Я как-то опять скисла. Не удовлетворяют меня такие встречи. Хочется уже большего. Хочется любить не в поцелуях, а в трудности какой-то, в горе, в борьбе, «быть полезной», если б это не звучало так утилитарно, быть поддержкой ему, а не только радостью. Казалось, что еще можно было что-то сказать, как-то поправить этот неудачный день. Я нервничала. Кончилось тем, что мы пропустили поезд и пошли гулять. Сквозь темноту (Юрий сказал: «Почти мартовская темнота») огни Парижа, Эйфель и черные силуэты деревьев. Юрий стал говорить о том, что он плохо себя чувствует (а тут еще Андрей вчера пришел и говорит: «А ты, брат, здорово похудел за эту неделю»). Невольно подумалось: «Если будем вместе, я тебя вылечу, буду о тебе как о малом ребенке заботиться». «Вот видишь, какой я? Что я тебе дам?» Если бы я спросила его: «Вывод?» Он бы сказал: «Не знаю, я тебя никому не отдам». Теперь его черед говорить: не знаю. Теперь я уже знаю.
На вокзале спрашиваю: «О чем думаешь?» «А вот о чем, девочка. Я боюсь, что этот путь, на кот<орый> я тебя зову, что ли, что это будет тернистый путь. Может быть, это твое предчувствие: “Я знаю, что буду несчастна”. Я боюсь, что не сделаю тебя счастливой. Если бы я был обыкновенным здоровым человеком, Ируня! И радость ты моя и мученье мое! Какая тебе радость будет со мной?..» Я терпеливо выслушивала его болтовню. Потом тихо сказала: «Ну? Разве что-нибудь можно перешить этими словами?» И вдруг, сегодня уже, мне стало совершенно ясно. Все ясно. Словно глаза раскрылись. Ни о чем его не буду спрашивать, а буду диктовать. Я знаю, что делать. Буду ли я счастлива или несчастлива, я сделаю его счастливым. Это не фраза и не рисовка. М<ожет> б<ыть>, я уже дошла до той высшей степени любви, когда становится возможной жертва. Может быть. Почти.
1 февраля 1927. Вторник
Вчера говорила с Мамочкой. Она подавлена моей подавленностью, думает, что здесь дело неладно. Ей кажется, что я не уверена в подлинности своей любви. Она вообще не особенно понимает дело. Напр<имер>, говорит такую фразу: «Мне кажется, что это форсировано. Вы еще не созрели для любви, а только для дружбы». (?)
В Институт опоздала, пришла минут за 25 до конца первой лекции. Села на лестницу и стала писать Юрию письмо. Зная, что его нет. Написала что-то много и искренно. Что — не помню, так и не удалось перечесть. На улице передаю Андрею. «Ах, да, ведь вам тоже есть». Оттуда на заседание, много говорили и обсуждали, а я как будто с какой другой планеты вернулась на землю. Откуда-то взялась бодрость и энергия. Это я так успокоилась, пока писала письмо на ступеньках лестницы. Страшно хотелось мне прочесть письмо Юрия; а только, когда на Javel Андрей слез, я развернула синий блокнотный листок и прочитала его ласковые слова…
Сегодня без четверти восемь мы должны встретиться в метро Odeon. Идти к Мамченко.
2 февраля 1927. Среда
Юрий находит какую-то новую жизнь, она захватывает его: стихи, разговоры с Мамченко; вопросы философии, религии. А у меня нет ничего: ни философии, ни религии, ни — даже — поэзии. А он еще говорит: «Что я тебе дам?» А что я ему дам? Что я ему смогу дать, кроме самой себя и любви моей?
6 февраля 1927. Воскресенье
Несколько дней не писала. Что же было за эти дни? Любовь, нежность и большая нежность и любовь.
Выясняется дело с экзаменами. Придется сдавать все. Возможно только, что растянут их надолго. Но все равно, дело плохо. Еще одно дело срывается, не доведенное до конца [45] .
Вчера все были на докладе Милюкова о евразийстве, Юрий меня провожал. Пришли домой во втором часу. Мамочка позвала его чай пить. Пока она приготовляла ужин, мы сидели и читали Есенина.
45
Еще одно дело срывается, не доведенное до конца — Ирина не окончила Франко-русский институт: предметом ее интереса была не экономика жизни и не ее политика, а поэтика. В ее лекционных тетрадях записи профессоров соседствуют со стихами; в частности, со строками, адресованными сокурснику и будущему мужу Ю.Софиеву:
Отдам тебе все дни мои глухие, И каждый взгляд, и каждый звонкий стих. И все воспоминанья о России, И все воспоминанья о других.<28 ноября 1926>
(Из архива Софиевых-Кноррингов).
8 февраля 1927. Вторник
В воскресенье рассказала Юрию мой сон.
Сначала сказала ему такую вещь: последнюю неделю я мало видела его, больше видела Андрея. И Андрей мне был как бы некой компенсацией, я с ним напишу записку, я с ним поговорю о Юрии, и вообще мне с ним легко. Так вот, я видела такой сон. Будто я очень долго не вижу Юрия. Не то он уехал куда-то, не то просто какая-то случайность — не знаю. Только я каждый день прихожу к нему. А живет он в каком-то каземате — бесконечный лабиринт коридоров, мрак. И каждый раз я вместо Юрия попадаю к Андрею. Живут они врозь. С Андреем я говорю о Юрии, читаю стихи, очень к нему привязалась и всю свою громадную нежность, накопленную месяцами, всю свою потребность любить я мало-помалу переношу на Андрея. Читаю ему стихотворение о каком-то последнем дне, должно быть, о конце
Рассказала Юрию этот сон. Он смеялся. «Ах ты, моя неверная жена! Уже и о друге дома думаешь? Отсюда мораль: надо ходить на лекции, а то тебе уже Андрей сниться начал». Однако видела, что ему это все-таки было неприятно.
Вскоре пришел Андрей. Он переезжает в город. Юрий убежден, что он с ним разругается напоследок. Я уговаривала его воздержаться. Тут оба были как-то хороши и даже ласковы друг с другом. Что-то дурили и были веселы.
Провожал меня Юрий к раннему поезду. Опоздали. Стояли на мосту, смотрели на огни путей. Проходили два русских: один из них, вероятно поэт, взволнованным голосом читал стихи. Потом два русских старика все искали какой-то пансион.
Пошли посмотреть на парижские огни… Опять Юрий целовал мне ноги, стоял на коленях, и опять я ему говорила: «Милый, любимый, родной». Пропустили второй поезд, потом пошли на вокзал, на перрон; я села к нему на колени, обняла его шею, положила голову на плечо. Чуть-чуть дремала. И так нам было хорошо обоим.
В понедельник прихожу в Институт. Прихожу рано и начинаю писать Юрию письмо. Приходит Андрей и говорит, что он уже переехал в Париж. Стоим с ним в коридоре и разговариваем о Юрии. Андрей сознательно удерживает эту тему. «Я ему уже здорово опротивел, я знаю. А все-таки, как он будет обходиться без будильника? Да и щетку для бритья я возьму и ножницы… А ведь будет просыпать, крокодил, он вообще человек небрежный. Вот, и Монтаржи…»
Во время лекции тычет меня под локоть: «Софиев пришел». Смотрю на дверь — Юрий, в пальто и шляпе. Но не входит и не раздевается. В перерыв не идет. Костя говорит что-то о кафедре, об общем собрании и вечеринке. Подходит Каган, извиняется, что не вернул Ахматову, кто-то мешает договорить… Выхожу в коридор — Юрий. «Ты сейчас уходишь?» «Да, я немного плохо себя чувствую. Я пришел только на тебя посмотреть». Был у отца, в кармане тикает большой будильник. Стоим на площадке лестницы, говорим тихо. «Мне бы надо Андрея видеть», — а уходить от меня не хочется. Когда уже Шацкий поднимался по лестнице, мы простились и мимоходом в коридоре я сказала Андрею: «Юрий вас хочет видеть». «Вот как? А я думал, как раз наоборот». Минут через 10–15 пришел в аудиторию. Был, как мне показалось, несколько взволнован… «Ну, думаю, расстались друзьями».
Выходим из Института. Андрей берет меня под руку, уводит меня вперед. «Кисонька, я хочу с вами серьезно поговорить». «Хорошо». «Хочу с вами откровенно поговорить. Только чтобы этот разговор остался между нами». «Хорошо». «Да вы не путайтесь: ничего страшного. Я просто хочу Юрке помочь… Вы знаете, что он очень слабый, больной, и он страшно сдал за последнее время. Вы сравните, какой он был летом и какой стал теперь… Ему вредно ходить… Сделайте так, чтобы он реже к вам ходил. Он ведь страшно утомляется. Я вот здоровый человек, да и то от такой жизни изматываюсь. Я знаю, что ему очень тяжело вас не видеть, да и вам тяжело, но ведь надо… Совсем ведь пропадет мальчишка. Питаться ему хорошо надо, а сами знаете, какое питание при таком заработке. Хоть тут его поберечь надо. Пусть он к вам приходит, ну, один-два раза в неделю, по четвергам и субботам, что ли. И пусть он только об этом не знает. Он будет говорить “Я к тебе завтра приду”. А вы как-нибудь: “Да я занята, да меня дома не будет…” Вы не сердитесь, кисонька? Я как его сегодня увидал, так даже испугался. Ужасно он выглядит, просто ужасно. А у самого благоразумия не хватит. Я уж подумал: не забрать ли мне свои вещи, да опять в Медон? Да, уж, поберегите его. Увидите, каким он станет через две недели. Вот на вечеринку тащите его, это ему полезно, развлечься, людей посмотреть. В Институт он, конечно, ходить не будет, мы уж будем за него расписываться, пусть считает себя студентом. А если вам скучно будет, зовите меня. Только не передавайте ему ничего и не сердитесь, что я так вмешиваюсь в вашу жизнь. Но мне просто жалко Юрка. Он хоть и крокодил большой, а все-таки я его люблю».