Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
Вряд ли Елена Петровна могла бы что–нибудь рассказать ему, если бы даже этого хотела. Ничего как будто не случилось. Почувствовав себя способной трудиться, она ушла в работу и положительно забыла обо всем. Чем дольше она наблюдала себя и других, тем более убеждалась, что самое главное в прежних исследованиях упущено, — она недооценила субъективные ощущения больных. Физиолог вытеснил в ней врача, бесстрастный экспериментатор сменил того, кто призван мыслить и жить чувствами больного. Теперь, когда значение экстракта бесспорно, она сделает все, чтоб наверстать упущенное. Долг ее — спасти всех, кого еще не поздно, ни одну жизнь не упустить. Спасительное учение о веществах, заложенных в тканях организма, чья живая сила рассасывает опухоли и приносит человеку избавление от страданий, — надо
Незадолго до операции она сказала мужу:
— Ты должен успокоить меня и перейти к нам в лабораторию. Я не выздоровею, если не буду уверена в том, что исследования и без меня продолжатся. Пойди сейчас же и поговори с Яковом Гавриловичем. Не откладывай, я тебя прошу.
Он не мог ей не уступить, экстракт спасал жизнь его жены, и уж по тому одному следовало над ним потрудиться.
5
Ни в тот, ни в другой день Андрей Ильич не нашел Студенцова. Он уехал в одну из районных больниц, к своему другу Самсону Ивановичу Ванину. В последнее время у Якова Гавриловича накопилось много неприятных дел, избавиться от них становилось все трудней, и он решил вдали от института отдохнуть от забот.
За рулем быстро мчавшейся машины Студенцов отдался чувству простора, навеянному близостью природы и сменой причудливых очертаний берегов Волги. На память пришли воспоминания: неясные, далекие, но все еще волнующие, припомнилось любимое стихотворение, и Яков Гаврилович продекламировал его:
Дробится, и плещет, и брызжет волна Мне в очи соленою влагой; Недвижно на камне сижу я — полна Душа безотчетной отвагой.Особенно понравилась ему последняя строка, и он с чувством пропел о восторженной душе, исполненной безотчетной отваги. На смену стихам пришла поэтическая импровизация. И кромка леса на горизонте, и овалы зеленых холмов, и надвигающаяся непогода будили в нем сейчас лирическое чувство. «Тучи под синим небом разметались, — пропел он, — сбились мрачной лавиной вдали и белыми хлопьями легли вокруг солнца… Теплые лучи затопили поле, позолотили зреющую ниву и зажгли лес… По земле заходили тяжелые тени, понеслись по желтеющей ржи, вслед им скользит золотой поток солнца, и снова за ним суровая мгла… Тихо в поле, чуть шелестит созревший овес, темнеет недавно еще белая гречиха, светлеет проседь на ее стебельках».
Машина повернула к сосновому лесу, и на кочковатой дорожке ее крепко тряхнуло. Студенцов замедлил движение, и ему послышалось, что в заднем мосту что–то заверещало. Он обернулся и, недовольный, нахмурился: портфель на сиденье напомнил ему о письме, которое ему передали для Ванина. Сухов принес его перед самым отъездом и сказал: «Передайте Самсону Ивановичу, что я шлю ему наилучшие пожелания». Лицо его оставалось непроницаемым, и лишь выгнутый подбородок дрогнул. Воспоминание о секретаре партийной организации с его звучным, резковатым голосом, легко достигающим верхних регистров, упрямце, пишущем диссертацию на ненужную тему, придало мыслям Якова Гавриловича другое направление. «Своенравная бестия, — проворчал он про себя, — одной рукой шлет письма с наилучшими пожеланиями, а другой — доносы в райком. Не удалось на бюро добиться своего, он пробует в другом месте отыграться. Послушать его — в институте застой, никаких успехов в работе… Закаетесь, Николай Николаевич, чернить директора! Парторганизация это припомнит вам на перевыборах. Мне нужен другой секретарь, менее строптивый, более ровный и сдержанный».
Воспоминания отвлекли Якова Гавриловича от созерцания природы и омрачили его настроение. Он решил не думать больше об институте,
Заморосил дождь. Капли оседали на стекла машины, тяжелели и змейками сбегали вниз. Яков Гаврилович стал напряженно придумывать поэтический образ для низко нависших облаков и солнца, раздирающего их своими острыми лучами. Сравнения не давались, в голову лез всякий вздор, несколько раз он поймал себя на том, что думает о Сухове и о злополучном письме. Дождь усилился, и на память Якову Гавриловичу пришло некогда любимое стихотворение Алексея Толстого. Обрадованный подоспевшей подмогой, он тепло прочитал его вслух:
Дождя отшумевшие капли Тихонько по листьям текли, Тихонько шептались деревья, Кукушка кричала вдали.Дождь перестал, и выглянуло солнце. На отмели реки под сверкающим высоким небом брели девушки с подоткнутыми подолами. На высоко поднятых руках колыхались корзинки, узелки и гитара со свисающим бантом. Они шли вразброд, отставая друг от друга, а взволнованному Якову Гавриловичу казалось, что движения их ритмичны и следуют в такт песне, плывущей с надвигающегося берега.
Лес остался позади, по обеим сторонам пошли волнистые холмы, то справа, то слева журчал ручеек, и громко пел в небе жаворонок. Яков Гаврилович взглянул на исчезающую за холмом Волгу, и ему стало грустно. «Сколько сил, — думал он, — уходит напрасно, жизнь растрачивается по мелочам, на ложь, притворство и дрязги». Он бы рад жить в тиши и в мире, да рады ли этому другие? Далеко ли ходить за примером. Встречает его вчера главный хирург ортопедического института Иван Иванович Зеленко и на ухо шепчет: «Мы такое на днях разблаговестим, что мир удивим». Веселый, хмельной, так в лицо и смеется. Толком рассказать не хочет, отмалчивается. Где уж тут быть спокойным? А вдруг в самом деле удивит? Почему, спросят нас, вы прозевали? Только и жди, что тебя осадят или обведут вокруг пальца…
Одна грустная мысль вызывает другую, а там теснятся еще и еще… На заседании хирургического общества Иван Андреевич Болоховский — заведующий областным здравотделом, прошел близко мимо него и не поздоровался. Никогда этого с ним не случалось. Назавтра он горячо просил извинения и опять проявил непонятную рассеянность — не справился о здоровье жены. С чего бы, казалось? Он всегда спросит: «Как здоровье Агнии Борисовны?» Бог с ним, с Болоховским, а Зеленко попомнит Студенцова. Назавтра все в городе над этим хохотали. Михайлов — молодец, где надо процитировать или передать чужую мысль, никто лучше его не справится.
«Сколько забот, сколько испытаний на каждом шагу. Счастливец Ванин! — думает Яков Гаврилович, глядя на белые стены районной больницы, вырастающие из лесного массива. — Живет, благоденствует, не зная тревог. Прямо со школьной скамьи поехал в районную больницу, сел и сидит двадцать пять лет. Крепок, здоров и умен. Настоящий медведь — залюбуешься: ростом высок, в плечах косая сажень, борода окладистая, русская, и умом и сердцем — хорош. Лоб белый, высокий, руки сильные, только глаз не увидишь за сросшимися бровями, будто два озерца в камышах потонули».
Сравнение глаз с озерцами нравится Якову Гавриловичу, и он замедляет ход машины, чтобы записать свою литературную находку.
Высокий, крепкий забор вокруг больницы и добротно сколоченные ворота напоминают ему о том, как много в его жизни связано с этим местом и живущими здесь людьми. Тут была задумана и осуществлена его кандидатская работа. Ванин предложил тему ему — своему другу. Якову Гавриловичу она не понравилась. Тогда Самсон Иванович выложил на стол необыкновенно интересные материалы. Искусно подобранные, начисто переписанные, со ссылками на источники и перечнем литературы, они сами по себе представляли научный труд. Студенцов согласился и написал диссертацию. Прочитав ее, Ванин всплеснул руками и сказал: «Мне бы, Якушка, твой ум, твое дарование, и я бы, пожалуй, преуспел».