Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
Последние слова были рассчитаны на то, чтобы растрогать меня и убедить, что его научные успехи счастливо совпали с его духовным возрождением. На меня эта речь не произвела впечатления, в ней не было той правды, которая отличает искреннее признание от упражнений актера. Надежда Васильевна назвала бы эту речь «декларацией, записанной на пленке».
— Где же ты все–таки намерен работать? — повторил я вопрос. — Ты уже подумал об этом?
— Я остаюсь у вас, — продекламировал он, — отсюда меня никто уже не сманит.
Его готовность связать свою судьбу с моей лабораторией не вдохновила
— У нас это, к сожалению, невозможно… Ты, вероятно, многого не учел…
— Я все учел, — перебил он меня, — ваши исследования не меня одного привлекают, ими восхищается ученый мир. Воробьев утверждает, что поэты о них будут баллады писать…
Давно ли говорил он о наших опытах другое, предрекал неудачи и меня отвращал от них! Какая скверная память! Я вспомнил тревогу Надежды Васильевны, ее отвращение к Антону, представил себе разброд, который возникнет с его появлением у нас, и твердо решил не оставлять его у себя. Я готов был на все, чтобы вынудить Антона самого отказаться от нас, раззадорить его, крепко уязвить не слишком чувствительное самолюбие, выложить, наконец, все, что я думаю о нем. Не потерпит же он напрасной обиды и оскорблений!
Мне не нужно было придумывать повода для ссоры, я внутренне был готов к ней.
— Я тебя не понимаю, — с неожиданной для самого себя решимостью произнес я, — ты недавно лишь утверждал, что планы нашей лаборатории порочны и предстоящие опыты не интересуют тебя. Ты немало потрудился над тем, чтобы свои убеждения и мне навязать. Теперь ты с легким сердцем собираешься войти к нам в пай.
Сильней уязвить я не мог. Антон все еще был дорог мне, и развязывался я с ним единственно из желания сохранить в лаборатории мир.
Мои слова и резкость тона не задели его. Он с удивлением взглянул на меня и с почтительной улыбкой, в которой сказывалось искусство умиротворять капризы начальства, мягко сказал:
— Вы знаете мою бескорыстную натуру. Мне от вас ничего, кроме знаний, не надо. Я многому за это время научился и надеюсь, вы будете довольны мной.
У меня был еще один козырь против него. Уж очень не хотелось мне оставлять его у себя.
— У нас нет штатного места… Нам никто не позволит новых людей набирать… Обидно, конечно, но это от меня не зависит.
— Не позволят? — с пренебрежительной усмешкой произнес он. — Директору института приказано меня зачислить старшим научным сотрудником и штат лаборатории увеличить на одну единицу.
Он хлопнул в ладоши и, как фокусник, по знаку которого должен свершиться чудесный трюк, бросил на стол приказ о зачислении на службу.
— Как это ты умудрился? — только и мог я произнести. — И «штатная единица» и «старший научный сотрудник» — небесные силы покровительствуют тебе.
Как игрок, уверенный, что ставка противника бита, он щелкнул пальцами, развязно подмигнул мне и сказал:
— Каждому, дяденька, дается свое: одного поддерживает талант, другого — власть и сила, а такого, как я, — умение пользоваться поддержкой друзей. Без этого поплавка я, как червь на крючке, пойду ко дну.
Надежда Васильевна приняла весть о возвращении Антона спокойно.
Удивил меня и Антон. Он действительно переменился, стал послушным, аккуратным и трезвым. Меня он по–прежнему любил и, признательный за радость, которую ему доставляла работа, радовал меня своими успехами. Его влекло к миру, в котором мы жили, и влечение это казалось серьезным и прочным. Внимательный и вдумчивый, он с интересом вникал во все тонкости дела и, словно с тем, чтобы наверстать упущенное, часто и помногу расспрашивал меня. Так он в первые же дни заинтересовал меня одним вопросом.
— И вы, и я, — сказал он, — понимаем, что значит несовместимость тканей. Нас учили, что ткань одного организма не выживает в другом. Препятствуют этому антитела, которые в неделю–другую рассасывают инородную ткань. В ваших пересадках чужое сердце и легкие благополучно выживают. Что это: норма, исключение или угроза для самого правила?
Мне хотелось проследить за ходом его мыслей, и я не спешил с ответом. Любопытно было узнать, как отнесется он к теории, известной ему со школьной скамьи, увидев ее ниспровергнутой.
— Это, надеюсь, не все, что ты запомнил из университетского курса? — осторожно спросил я, чтобы не рассердить его.
— Два примера тогда насмешили меня, — сказал Антон. — В восемнадцатом веке, рассказал нам профессор, медицинский факультет Парижа запретил хирургам применять чужую кожу для исправления пороков носа. Пересаженная ткань, по мнению медицинского факультета, должна отмереть, когда придет последний час того, у кого она была взята… И другой пример, такой же забавный. Какой–то хирург пересаживал больным кусочки кожи собаки и курицы размером от серебряного гривенника до медного пятака… С четырнадцатого дня после операции начали опадать кусочки куриной, а после двадцатого — собачьей кожи…
— Произошло это, разумеется, по вине антител? — спросил я.
— Несомненно. Так нам, по крайней мере, объяснили.
— Мы думаем иначе. Пересаженные ткани потому отпадают, что прививка сопровождается воспалением. Устраните это зло, и ткани приживутся. Мы не жалеем антибиотиков во время операции, и сердца приживаются…
Прежний Антон высмеял бы меня и с непогрешимостью невежды сурово осудил. Ничего другого не остается тем, кому чужие представления заменяют свои. Нынешний Антон подумал и сказал: