Повесть о первом подвиге
Шрифт:
— Ваня, милый!
— А Васька пущай с свадьбой годит! Кака тут свадьба. Забреют — наплачется баба!
— Вань… Вань?!
— Нюську-то поберегай!
— Агаша! Отцу отпиши обязательно… он поможет, ежели что!
— Жать Тихоновы не пособят ли…
— А гаду этому скажи — приеду, сведу счеты!
— Вань!.. Вань!
— Да милаи вы мои… да на кого же вы нас, сиротинок горьких, покидаете…
Отец мой сказал Юркиному, обнимая его:
— Береги себя, Николай… Помни, кому твоя голова нужна…
Состав ушел, скрылся в сосновом бору, но толпа не расходилась, словно люди не верили, что все это правда, словно надеялись, что уехавшие вернутся.
У
Я завидовал Юрке, потому что Николай Степанович обещал привезти ему с войны немецкое ружье.
Отца моего на войну не взяли. У него была паховая грыжа, оперировать которую почему-то оказалось нельзя. Еще парнем, сбежав на Волгу от голодной и горькой батрацкой судьбины, как говорил он сам, он крючничал [4] в Самаре и Симбирске на пристанях и однажды сорвался с трапа с восемнадцатипудовым сундуком на спине. Упал он в трюм, на железные двутавровые балки. Очнулся на берегу, в тени тюков пахучего турецкого табака. Сюда его перенесли товарищи по артели, подложив ему под голову его же собственное «ярмо» — так называли грузчики колодку, которая помогала им поддерживать на спине груз. Отец попытался встать и не смог.
4
Работал грузчиком.
Когда окончилась погрузка, кто-то принес ему водки.
— Пей, Данила. Для рабочего человека — первое лекарство. Как рукой сымет!
Но боль в груди и животе у отца не прошла, и он на пути в родное село попал в больницу в нашем, тогда еще чужом для него городке… Выйдя из больницы, пошел работать на Барутинскую мельницу и встретил там мою мать…
С вокзала, после проводов мобилизованных, отец вернулся пасмурный, хмурый, каким я его еще никогда не видел. И не то что пасмурный, а как будто почужевший вдруг, отодвинувшийся куда-то. Лег в сарайчике на топчан и долго лежал, запрокинув за голову огромные жилистые руки, глядя сквозь щели крыши в раскаленное августовское, вылинявшее от зноя небо.
…Но прошло две недели, уехали на фронт те, кому надлежало уехать по первой мобилизации, и все как будто стало по-прежнему. Только у Юрки вместо отца на мельницу ходила мамка, а сам он стал строже и взрослее.
Как и раньше, по утрам и вечерам монотонно звонили церковные колокола, гудки извещали рабочих мельниц и заводов о начале и конце смен, по улицам бродили козы и голопузые ребятишки, а над городом тысячами вились сизые голуби…
6. „Джемма“
«Овода» я читал сначала один; только несколько страничек, особенно взволновавших меня, прочитал Подсолнышке вслух. Когда я повышал голос, она, не понимая ничего, испуганно помаргивала своими длинными ресничками, и в глазах ее скапливались слезы, готовые вот-вот хлынуть на щеки.
Потом мы принялись читать книгу вместе с Ленькой и Юркой. Уходили на Горку, или в лес, или к Чармышу, где нам никто не мог помешать. Вблизи от тюрьмы, от могил повешенных, книга эта производила на нас особенно сильное впечатление. И мрачное здание с зарешеченными окнами, с полосатой будкой у входа и железными воротами, за которые уводили таких, как Овод, представало перед нами в другом свете. Может быть, и здесь погибают такие же бесстрашные и гордые? Думать об этом было и жутко и радостно: вот какие бывают люди! И здание это становилось нам ненавистным, хотя бы потому, что было похоже
Мы прочитали книгу несколько раз, мы знали из нее наизусть целые страницы и все никак не решались расстаться с ней. Она перестала быть для нас книгой, это был целый мир живых людей.
Из библиотеки прислали наконец записку, и мы отправились туда все трое, приготовившись к тому, что нас будут бранить. Но Надежда Максимовна только спросила:
— Понравилась книжка?
У нее было забинтовано горло, и говорила она чуть слышно. Кто-то сказал нам, что Надежда Максимовна болела какой-то неизлечимой горловой болезнью.
В библиотеке никого не было, в раскрытые окна с улицы вливался зной одного из последних жарких дней того незабываемого лета, сердито гудела в углу запутавшаяся в паутине муха.
Перебивая и поправляя друг друга, мы принялись рассказывать о книге. Но кто-то, звеня шпорами, прошел под окном, и Надежда Максимовна остановила нас. Неторопливо ушла за книжный шкаф и вернулась с новой книгой в руках.
— А вот это нашего русского писателя Максима Горького. Здесь тоже написано про бесстрашных и мужественных людей, которые боролись за народ. Эту книгу, мальчики, надо читать и взрослым, она и им будет интересна… Только не задерживайте, пожалуйста.
Позже мы узнали, что у Надежды Максимовны жених сидит в Шлиссельбургской крепости и сама она несколько лет пробыла в ссылке в Сибири, откуда ее и перевели в наш городок, так как она заболела чахоткой. Эта новость поразила нас, мы стали каждый день бегать в библиотеку, чтобы хоть издали посмотреть на Надежду Максимовну и, если случится, оказать ей какую-нибудь услугу. И между собой стали называть ее Джеммой.
Помню один разговор, который происходил на берегу Чармыша. Мы лежали на песке, глядя в синее небо, в котором стремительно и косо носились стрижи. С воды тянуло свежестью. Над моим лицом покачивался из стороны в сторону красный прутик тальника с матово-зелеными, если смотреть снизу, листочками. Полуденное солнце светило в окна мрачного здания тюрьмы, и стекла празднично сверкали, как будто за ними билось веселое, яркое пламя.
— Ребята! — сказал Юрка. — А давайте всегда как он? А? Вот надо что-нибудь сделать — и спроси себя: как бы он поступил? И так и делать…
Ленька тихонько свистнул.
— Как Овод — это надо же совсем бесстрашно, — с мечтательной завистью сказал он. — Вот где самое опасное — туда и лезть… — И улыбнулся смущенно. — Страшно ведь. А?
7. „А вот Овод, он не побоялся бы…“
Однажды мать послала меня в лавочку Кичигина за солью. «Бакалейная и всякая торговля. Кичигин и сын» помещалась в угловом деревянном доме с пестрыми резными наличниками. На той стороне лавки, которая выходила на Проломную улицу, висела над тротуаром жестяная вывеска. Прикрепленная к металлическому стержню, она на ветру качалась и отвратительно скрипела — этот скрип был слышен за несколько кварталов.
— Ну, быть ненастью… Кичигин опять завыл, — говорили в городе. — Хоть бы смазал ее чем, проклятую!
На другой стороне дома, в Зуевом переулке, на таком же стержне висел позолоченный крендель — это значило, что в магазине продается и хлеб.
В кичигинском магазине действительно, в соответствии с вывеской, было почти все, что требовалось жителям близлежащих кварталов: хлеб и соль, спички и сахар, мыло и порошки от клопов, бриллиантин для усов местных покорителей сердец и церковные свечи, гвозди и сапожный вар, и еще множество всяческих товаров.