Повести и рассказы
Шрифт:
— А что про них писать? Что нужно — мне и так о них известно.
И в самом деле, он знает птиц не хуже любого ученого-орнитолога: головы не поднимая, скажет, что за птица над ним пролетает, какое пернатое существо в этот миг режет воздух своим крылом.
А сейчас дневник, видно, и вовсе забыт, так как у Михаила Ивановича сеноуборка. Бывает, что в этом деле и практиканты ему помогают или совхоз какой людей пришлет, но пока Михаил Иванович убирает сено один. Иногда вместо зарядки Ольга тоже берет вилы. Нанизывает сухое душистое сено и навильник за навильником подает туда, наверх, где Михаил Иванович молча и как-то особенно плотно утаптывает его, чтобы не затекло от обложных осенних дождей.
Однажды утром Ольга работала на скирдовании: согнувшись, нанизывала
Подняла лицо — так и есть: лебеди! Все небо заполнено сиянием огромных, ритмично работающих крыльев. Птицы просто гиганты и идут так неимоверно близко! Михаил Иванович, стоявший на скирде, казалось, мог бы их рукой достать. А он даже головы не поднял, продолжал утаптывать сено. Неторопливые, царственные, пролетели они прямо над Ольгой, над скирдой, над черным, загорелым Михаилом Ивановичем, и, ничем не испуганные, медленно потянулись на лиманы, и где-то там спокойно сели за косой на воде. Слепящая белизна их пуха, шелест воздуха, стронутого величавым взмахом крыльев, мудрая эта непуганость, доверие к человеку — все это взбудоражило душу Ольги, целый день она была под впечатлением лебединого лёта. Жене Михаила Ивановича и сторожам с других пунктов она без устали рассказывала, как они летели:
— Вот так над головой! Чуть рукой не достала! Слышен был даже шорох крыльев!
И еще, смеясь, добавляла, как Михаил Иванович, топчась на скирде, и усом в их сторону не повел.
— Да нет, я все-таки их видел, — оправдывался Михаил Иванович с застенчивой улыбкой, — даже успел пересчитать. А вот вы, Ольга Васильевна, посчитать, наверное, и не догадались?
А она и впрямь не догадалась, это правда — вся была поглощена тем ослепительным зрелищем, ведь впервые увидела так близко распростертые на полнеба живые лебединые крылья, сияние их приближалось, как солнце, впервые так близко наблюдала она движение этих крыльев, собственными нервами ощутила волшебство и поэзию лёта.
Такой это край. Лебеди живые из-за плеча у тебя вылетают, а завтра, может, появятся над домишком сторожа и розовые африканские фламинго, прошумят, пропахшие тропиками, над его крольчатником да над этой прозаической скирдой сухого, как чай, заповедного сена. Упиваясь его ароматом, вчерашняя студентка уже успела убедиться, как благоуханна эта ее несравненная планета.
Приехал в тот день агроном из соседнего совхоза. Верхом на пузатой кобыле, в шляпе сомбреро, похожий на ковбоя из прерий, небритый, в рыжей щетине (впечатление такое, что он никогда не бреется). На радостях Ольга и ему стала рассказывать про лебедей, а он из-под своего сомбреро только хмыкнул небрежно:
— Что за диво! Первого мая они в райцентре у нас над самыми трибунами пролетели, вся площадь им аплодировала… Вот это был номер.
Приезжий, не слезая с коня, все поглядывал на скирду, расспрашивал Михаила Ивановича, не слыхал ли тот, когда приедут сено в заповеднике распределять.
— Тут главное не прозевать, — объяснял он Ольге. — Да и сенцо ведь какое! Зеленое, пахучее… Кажется, сам бы ел!
Принюхивался, мял в руке, шутливо задабривал Михаила Ивановича:
— Если нам эту скирду отпустите — магарыч будет!
— Кому скажут, тому и отпущу, — гудел Михаил Иванович в ответ. — Я его не распределяю.
— Так имейте же нас в виду, не то воды не дадим! — крикнул агроном, отъезжая.
Колодца на косе нет, давно уже обещают выбить артезиан, да все «только языками бьют», как говорит Михаил Иванович. А пока ему приходится ездить с бочкой по воду к совхозному артезиану. Сегодня после обеда он тоже проделал такое путешествие, а вместе с ним побывала в совхозе и Ольга: ей нужно было на почту.
Ничем почта девушку не порадовала, и, возвращаясь к себе, на косу, Ольга сидела на подводе скучная, съежившись возле бочки, в которой тяжело плескалась вода.
Где-то на полдороге им повстречался всадник. Может, настроение у Ольги было такое, или сама душа ждала чего-то необычного, только, когда всадник тот вымахнул из-за горизонта, вынесся, словно
— Егерь — это ж звучит?!
И глаза его, улыбчато-прищуренные, неотступные, заставили Ольгу покраснеть.
— А вы остерегайтесь, — бросил он ей. — Все ходите здесь в костюме Евы… Безлюдно, думаете… Ан нет! Солнце-то светит, далеко видать. И кто-то, может, по ту сторону лимана в камышах залег — и в бинокль… У нас красоту любят!
И опять блеск улыбки, и уже конь вздыбился, выгнулся и, подняв облако пыли, умчал своего всадника, как будто его и не было.
Но ведь он был! И остался с ней и теперь! Потому что, когда пошла она вечером, перед сном, к морю купаться, то не сразу решилась сиять с себя одежду. Все время чувствовала на себе глаза того всадника, которые из-за лимана, из ночных камышей так пристально и жарко на нее глядели. А ночь была ясная. Лунная дорожка стлалась по морю в даль планеты. Что-то русалочье было в этой ночи, весь мир был окутан ее чарами, проникнут ее прозрачностью, околдован светлым царствованием луны над морем и степью. Так хорошо, так упоительно хорошо было, что девушка, даже ощущая на себе тот чужой, посторонний взгляд из камышей, все же стала раздеваться. Медлительно, значаще, как перед брачной ночью, снимала с себя все, осталась лишь в лунный свет одетой… Любуйся, милый! Для тебя этот загар, эта чистота и святость тела…
И вот он уже приблизился, как там, на дороге, когда с «Шипкой» нагнулся, и повеяло от него на девушку горячим духом коня, пота, пыли, духом дороги и ветра…
Через несколько дней приехал и тот, от кого, видимо, зависело распределение сена. Автомашине редко удается пробиться сюда через песчаные барханы, через вязкие солончаки между лиманами, а на этот раз ухитрились пробиться два «газика» и «Волга». Заинтересованных в сене было много, прибыла целая компания руководителей близлежащих и отдаленных степных хозяйств. Купались. Обедали. Опять купались. И все время не переставали спорить о сене, о скоте, которого уже производили столько, что и в хлевах не помещается, того и гляди придется оставлять на зимовку под открытым небом. И не осуждала их Ольга за голый практицизм этих споров, за кипение страстей вокруг столь будничных тем — не так уж трудно ей было постичь, что вопрос о сене, скоте, зимовке, кормах тут самый главный, он для этих людей — сама жизнь, с ним связаны все их радости и горести, от него зависит благополучие семьи и положение хозяина:, а порой даже и сама его людская честь. «А может, это узко? Может, их заедает практицизм? Не докатишься ли и ты когда-нибудь до того, что тебе уже и на лебедей лень будет голову поднять? Они пролетят, а ты в это время будешь равнодушно утаптывать сено, уставившись под ноги…» Так размышляла она, стараясь найти аргументы, оправдывающие этих людей, сложившийся уклад их жизни, ибо все-таки не ты, а они всех снабжают и всех кормят!
Тот, от кого зависело распределение сена, хотя и носил фамилию лихую и веселую — Танцюра, оказался человеком мрачным, был почему-то в унынии, скрипел протезом и глаз не поднимал, когда с каждым здоровался за руку. Был он уже седой, с серым потухшим лицом. Лишь за обедом он слегка оживился, проявил внимание к Ольге, расспрашивал о столице, об учебе, о том, как их министерство распределяло, а когда узнал, с каким перескоком попала она сюда, даже усмехнулся со снисходительным превосходством: