Повести и рассказы
Шрифт:
Не было, пожалуй, лучше человека на свете, чем дедусь. Фронтовик, с одним легким в груди, с медалями в узелке… Жил у какой-то вдовы в дальнем отделении совхоза, и хотя кое-кто посмеивался, что в таком возрасте, мол, старика в примаки потянуло, мама, однако, этих шуток не поддерживала… С дедусем у Порфира никогда не доходило до ссор, тем больнее ему сейчас за тот случай с велосипедом. Слоняясь однажды по совхозу, увидел: чей-то велосипед без дела скучает, притулившись у аптеки. Недолго думая, Порфир схватил, оседлал его — и в степь! Накатался и близ лесополосы, за селом, бросил — не домой же его тащить. Возвращается после катания, а навстречу дедусь идет грустный, усталый — пешком возвращается к себе на участок. «Какой-то негодник велосипед угнал. На чужое добро
Летом целыми днями мальчишка на реке, колбасится в воде, прыгает с деревьев, ныряет на глубоких местах без акваланга. И если кто, вроде в шутку, откусывает у курортников блесны под водой, так это ясно: «Оксаныч». Подкрадется, леску на зуб — хрусь! И поплыл с новехонькой японской блесной в зубах! Матери не до него, она свои кучегуры окультуривает, а он… Но он не обижается на мать. Сюда отдала? А что же ей с тобою, с башибузуком, делать? Нечто даже похожее на жалость просыпается у него сейчас к маме, дома такое редко случалось с Порфиром. Сколько раз до отчаяния ее доводил, до крика и слез: «Горе ты мое! Тиран ты мой вечный!» Видно, тогда на все была готова, а теперь, когда сбыла с рук, сама же где-то там и тоскует о нем, страдает.
Как же все-таки выбраться отсюда? Самые фантастические мысли Порфира вертятся вокруг этого. Хотя бы черная буря прошла, с пылью такой, чтобы эти стены с головой позаметала… Или между табуреток залезть, когда их из мастерской вывозят за ворота… Или… Или… Весь уже забор он глазами обшарил, нет ли где дыры, щели какой-нибудь, чтобы ящерицей проскользнуть… Нет трещины, крепко, окаянный, стоит. В одном месте, где стена чуть пониже, сами же воспитанники целой бригадой наращивают ее, работают, как заправские каменщики, собственными руками возводят свою неволю. Еще и вымпел алеет над ними, как мак полевой, — перевыполняют план! Развели известь, щетками драют ноздреватый ракушник, чтобы белый был, как на праздник. Да вы ее хоть золотом покройте, а для Порфира эта стена так и останется стеной тоски и неволи!
С майдана пение доносится на разные голоса:
В нашей школе режим, ох, суровый, Но пути наши — в светлую жизнь!..Скоро и Порфиру придется вместе с ними петь. Или, может, другую затянет? Разве забыли они, что есть еще и такая: «Бежал бродяга с Сахалина звериной узкою тропой»?
Размечтался парень и не заметил, что за спиной кто-то стоит. Оглянулся — дежурный с повязкой на рукаве. Синьор Помидор, как его тут прозвали, потому что щеки надуты и красны, и вправду как спелый помидор (наверное, одними тортами мамуся кормила). Этот, видно, о побеге не думает, к тому же толстяк, такого и подсади, так он через забор не перевалится. А вот перед новичком покуражиться горазд, напускает на себя важность, как индюк, и сразу — к Порфиру:
— Ты чего?
— А ты чего?
— Я дежурный по территории.
— А меня в туалет отпустили!
— Так ты спрятался и на солнышке загораешь?
— А тебе солнца жалко?
— Прекрати разговоры! На место марш, клоп карцерный…
Порфир так и подскочил, ощерясь:
— Ах ты ж помидор раздавленный! — И по носу его — хрясь!
— Хулиган! Забияка! А ну стой! А ну к директору! — Синьор Помидор бросился к нарушителю, но не на такого напал, чтобы дался в руки. Камышанец крутнулся, увернулся
На тракторе ехали, повиснув гроздьями, хлопцы, все старше Порфира, с чубами — эти, видно, прошли уже сквозь сито и решето. Достигли, что и чубы им позволяют носить, и одних, без сопровождения, отпускают с территории для весенних работ на школьных гектарах. В отличном настроении, загорелые, улыбающиеся — что значит волею подышать! Чуточку даже рисуясь, всем показывают себя: поглядите, мол, какие мы орлы, какие мы трудяги в этих своих разлохмаченных, аж серых от пылищи чубах, в которых еще и полевого ветра полно!
Трактор, фыркая жаром, остановился неподалеку от Порфира. Хлопец почувствовал себя совсем крохотным перед этой железной махиной. И хотя и остерегался, что вот-вот нагрянет Синьор Помидор, поднимет гвалт, однако не мог не задержаться, глаз не в силах был отвести от этих чубатых весельчаков на тракторе.
— Чего тебе, малышок? — обратился один из них к Порфиру совсем незлобиво. — К маме хочешь?
А другой добавил:
— Это какой-то новый чижик.
Потому что для них все тут чижики, кто меньше их, только и разницы, что тот чижик черненький, а тот рыженький, а Порфира, наверное, чижиком сереньким прозовут… Соскакивая на землю, хлопцы продолжали забавляться новичком, один попытался дать Порфиру щелчок по носу и действительно назвал его чижиком сереньким, за русость волос, другой — рослый паренек с темным, уже высеявшимся на верхней губе маком, — хотел знать, почему такой грустный этот малыш.
— Волюшки захотел верно?
Как угадал! И в самом же деле захотел, ни на мгновение хотеть не переставал!
Самым добрым оказался тот, что все еще сидел с засученными рукавами на тракторе, словно бы не хотел расставаться с рулем.
Он сам предложил Порфиру:
— Хочешь за руль подержаться? Иди…
Но только Порфир рванулся к рулю, как вынужден был мигом менять паруса: от мастерских накатывался шум, грозно вышагивал оттуда начальник режима Тритузный в сопровождении Синьора Помидора, который на ходу, бурно жестикулируя, видно, докладывал ему о своем расквашенном носе. В такой ситуации Порфиру ничего не оставалось, как обратиться в позорное бегство, мигом юркнуть в карантинную, чтобы накрепко отгородиться от всех оцинкованной дверью своего карцерного убежища.
Упал на топчан, сжал кулаки, аж дерево зубами ему захотелось грызть. «Убегу, убегу! Сто раз буду бежать, а все же сбегу!»
Плакал, уткнувшись лицом в ладони, чтобы никто не видел этих слез: казалось, сквозь глазок в двери все время кто-то неотрывно смотрит на тебя злым, караулящим оком.
Начальник режима вскоре заглянул в штрафную, но, убедившись, что грешник на месте, не стал трогать его, закрыл тяжелую дверь — слышно было, как задвигает ее на засов.
После этого стало еще тоскливее. Настроение такой заброшенности охватило хлопца, чувство такого одиночества накатилось, будто на всем свете теперь он один, никому не нужный, всеми забытый. Кара одиночеством — знают, чем карать! Мама не приходит и, может, никогда не появится тут, выйдет замуж и уедет куда-нибудь на целинные земли, даже адреса не оставит. И друзья камышанские никак не соберутся проведать — видно, родители их не пускают. «Зачем он вам сдался, тот разбойник. Десятой дорогой обходите его, по нему уже Колыма плачет!..» Был бы жив дедусь, он, конечно проведал бы, он бы эти стены по камешку разнес, не бросил бы своего любимого внука погибать в одиночестве!