Повести и рассказы
Шрифт:
— Хватит места на земле…
Гаврила, подумав, тихо говорит:
— Да, это верно — надо скрыться… Лишний я тут…
В душе его вдруг стало тускло и холодно. Охваченный тупым равнодушием, он кажется каким-то другим, точно сразу постарел на много лет. Острые плечи его опущены, левый глаз прикрыт. Он решительно вылезает из-за стола и, неуклюже протягивая Лариону руку, говорит упавшим голосом:
— Прощай, брат… Владей… Только не бросай…
Ларион, пожимая руку и не глядя солдату в глаза, сквозь слезы отвечает:
— Я все сполна сделаю… Не поминай лихом…
Гаврила
— Ну, Фроська, больше не увидимся… Люби теперь другого…
У Фроськи дрогнуло сердце, вспыхнула горячая, как пламя, жалость к отцу ее детей, так жестоко и несправедливо обиженному жизнью, — она упала перед ним на колени и горько заплакала:
— Гаврилушка!.. Болезный ты мой… Согрешила… Прости…
Он махнул рукой и, пошатываясь, стуча о пол деревянной ногой, молчаливо направляется к двери. Безобразное лицо его перекошено и мертво, точно каменное. У порога он останавливается, неловко надевает на голову папаху, один край которой подвернулся внутрь, и, словно слепой, долго ищет дверную скобку.
Ларион, глядя ему вслед, стоит на одном месте, крякает, растерянный, измятый, с посеревшим лицом, словно он только что проснулся и ничего не понимает. Одна рука его заложена за пояс, другая сердито рвет рыжую бороду. А Фроська, не вставая с пола, сжимая руками виски, все умоляет о прощении.
Гаврила выходит на улицу.
Вечер. Сгущается, плотнеет осенняя тьма вокруг. Мертвенно-свинцовое небо моросит мелким дождем. Всюду черная липкая грязь и мутные лужи. Низкие избы сиротливо насупились, приникли к сырой земле, точно зябко им. Не видно ни одной живой души. Солдат, опираясь на костыль, тихо идет вдоль улицы. Серая изношенная шинель, без пояса, висит на его костлявом туловище, точно на скелете. Деревянная нога глубоко увязает в мягкую землю, а другая, обутая в рыжий сапог, шлепает по жиже. Усталый и измученный, он сделает несколько шагов, остановится, тяжело переводя дух, и снова бредет дальше.
— Что сделали… — вяло бормочет он, отмахиваясь рукой, точно отгоняя муху.
Чувствует себя одиноким, никому в целом мире не нужным, точно он попал на другую землю, неведомую и безлюдную. Родная деревня, где он вырос, где пролил столько поту, бросая в землю вместе с семенами и свою молодую силу, где знакома и дорога ему каждая мелочь, — даже родная деревня стала для него теперь чужой и неприветливой. И все милое, чем жило его сердце, куда-то безвозвратно ушло, исчезло, а вместо этого тяжело надвинулась мгла, холодная и тоскливая.
Гаврила останавливается, блуждает одним глазом по сторонам улицы, точно обдумывая, куда ему теперь идти.
Хмурится низко нависшее небо, нарастает тягостный сумрак, и всюду молчаливо, как в безжизненной пустыне…
1913 г.
Подарок
В косых лучах заходящего солнца ярко, белеют каменные здания портового города, золотятся прибрежные пески и, уходя в бесконечную даль, горит тихая равнина моря. Чистое, точно старательно вымытое небо ласкает синевой, и только к западу низко над
Жар спадает, увеличиваются тени. Праздные люди тянутся к морю подышать свежим воздухом.
Около деревянной пристани у небольшого ларька толкутся семеро матросов, одетых в белые форменные рубахи и черные брюки. Это гребцы с шестерки. Заигрывая с бойкой круглолицей торговкой, они покупают у нее булки, пряники и фруктовую воду. Тут же, прислонившись к фонарному столбу, стоит толстый городовой, чему-то слегка ухмыляясь.
— Для вас, любезные мои, что угодно уважу… — говорит торговка и, лукаво подмигнув матросам, закатывается смехом.
— Ну! — удивляются матросы.
— Да-с, потому что обожаю…
— Ай да тетка! — восторгается кто-то.
— Эта распалит! — добавляет другой.
Слышится хохот, полный молодого задора.
Старшина шестерки, квартирмейстер Дубов, неповоротливый, как слон, с раскосыми глазами на мясистом лице, посмотрев на свои карманные часы, властно отдает распоряжение:
— Пора на корабль!
Матросы идут к пристани неохотно, оборачиваясь и продолжая болтать с торговкой.
— Ну, шебутись! Довольно языки околачивать без толку! — кричит квартирмейстер.
В это время, осторожно неся в руках корзинку, сплетенную из прутьев, подходит к матросам молодая женщина. Тонкая, хрупкая фигура ее красиво обтянута белой кофточкой и черной юбкой. На голове — модная шляпка со страусовыми перьями, но заметно уже поношенная, как поношены изящные туфли на ногах. Из-под темной густой вуали видны пушистые светло-русые локоны, придающие ее бледному, правильно очерченному лицу особую привлекательность. Она взволнована, что видно по ее большим зеленым, как изумруды, глазам.
— Вы с крейсера «Молния»? — спрашивает она у матросов, вглядываясь в надписи на их фуражках.
— Так точно, — выдвигаясь вперед, отвечает квартирмейстер Дубов.
— Знаете мичмана Петрова?
— Как же не знать, ревизор наш.
— Так это брат мой родной…
Дубов прикладывает правую руку к фуражке, а остальные вытягиваются.
Молодая женщина бросает тревожный взгляд на городового, а тот по-прежнему стоит у фонарного столба, точно прилип к нему, и, забыв о своих обязанностях, задумчиво смотрит в лазоревую даль, откуда, направляясь к гавани, идет неведомый корабль. Потом она говорит:
— Передайте, пожалуйста, ему вот эту корзинку. Только будьте с нею как можно осторожнее: в ней деликатные вещи. Если что случится, брат вас накажет…
Своими манерами, вкрадчивостью и беспокойством она напоминает кошку, собирающуюся на глазах хозяев совершить преступление. Это заметил бы каждый, но не замечают этого матросы, которые смотрят на нее восхищенными глазами, слушают, как сочный ее голос звенит, точно ручей.
— Будьте спокойны, барышня, — говорит Дубов.