Повести и рассказы
Шрифт:
Я прошипел свирепо:
— Убирайся к черту! На что мне теперь нужны твои доносы!
Он прошмыгнул вперед меня и, согнувшись, быстро пошагал дальше, в помещения команды.
Меня крайне удивило, что в моей каюте ничего не было тронуто и все лежало на месте. Это служило хорошим признаком. Захватив папиросы, я опять отправился в кают-компанию. Мне захотелось видеть, что делается с другими судами. Ссылаясь на головную боль, я попросился у начальника караула выйти на верхнюю палубу, чтобы подышать несколько минут свежим воздухом. Последовало любезное разрешение. Для сопровождения меня назначили одного часового.
Мы поднимались
Я посмотрел на свои башни: все они были повернуты дулами в сторону берега, все орудия наведены на приморскую железобетонную твердыню. На мостике, около боевой рубки, прохаживались темные фигуры матросов, вскидывая к глазам длинные бинокли. Корабль приготовился к бою. Вероятно, и вся эскадра была на страже.
В стороне от крепости, ближе к нам, мерцали редкие огни города. Туда, шагая по ледяному полю, направлялась большая партия матросов. Они шли на берег, должно быть, затем, чтобы и там поднять восстание.
В городе у меня остались жена и дочь. Я виделся с ними только вчера. Увижусь ли еще раз? При этой мысли в сердце ударила лихорадка, в глубине души застонала обрывающаяся струна. Я стоял, заложив руки в карманы брюк и чувствуя себя таким одиноким, словно весь мир изменил мне. В трех шагах находился часовой, который при малейшем моем подозрительном движении всадит в меня штык или пулю.
Вдруг я услышал вопли и ругань, заставившие меня повернуть голову в сторону. Это несколько человек тащили на палубу боцмана Соловейкина, а он, упираясь, умолял:
— Братцы, что вы делаете? Отпустите! Чем угодно поклянусь — ничего я не говорил. Спросите хоть у командира…
Чей-то суровый голос отвечал ему:
— Врешь, изменник!! Сами слышали.
— Пожалейте, господа-товарищи! Двое детей сиротами останутся.
— Об этом нужно было раньше думать.
Около борта он стал на колени и, не выговаривая больше слов, жалобно замычал быком. Насмешливо подвывала ему ночь в снастях мачт. На мгновение мрак разорвался огненными вспышками. Ветер унес в черную даль револьверные выстрелы и последний крик угасшей жизни.
Кто-то резко приказал:
— Сбрасывай!
И мертвое тело Соловейкина мягко бухнулось о толстый слой льда.
Я посмотрел за борт: там, на остекленевшей поверхности воды, темными пятнами распластались трупы — старшего офицера Измайлова, лейтенанта Брасова, кондуктора Головина и других, неизвестных мне. Может быть, и мне предстоит такая же гибель? Я почувствовал, что в сосудах моих загустела кровь, словно осыпанная снежной пылью.
Над
О Россия! Кто предскажет твое грядущее?
Когда мы спустились вниз, мне разрешили спать в своей каюте».
Сделав эту выписку из старой тетради, я подумал: как странно все происходит на свете. В ту безумную ночь, когда вместе с другими восставшими и наш флот перевалил через порог тысячелетия, мнилось мне: с гибелью правящего класса родина, словно поезд, полетела под откос. С тех пор прошло более восьми лет. И оказалось — Россия не только не провалилась и никуда не пропала, а продолжает с каждым годом крепнуть. Были ошибки на ее бездорожно-ухабистых путях, есть они и теперь, но сама жизнь вносит свои поправки.
Помню, какой ужас тогда наводили на меня красные флаги. А теперь я смотрю на них, как и на все новые порядки, совершенно спокойно. Правда, осталось немало людей, которые до сих пор не могут примириться с фактом революции. Они шипят и злобствуют втихомолку, про себя, но от этого никому ни жарко, ни холодно. Жизнь проходит мимо них.
Взять моего родного дядю адмирала Подгорного. Он и его супруга Варвара Васильевна случайно остались живы — революция пощадила их. Я иногда захожу к ним. В то время как сыновья неплохо устроились на советской службе (один — доктором, а другой — инженером), старики жалко коротают свои дни. Они все время сидят дома, как затворники, и дальше своей уборной никуда не ходят. И это продолжается уже несколько лет. Оба высохли, оба пожелтели, сморщились, как печеное яблоко, — живые мумии, но не сдаются.
Однажды по просьбе сыновей, беспокоившихся о своих родителях, я попробовал уговорить их пойти со мною в театр.
Дядя гордо откинул голову и, глядя на меня поблекшими глазами, сердито проскрипел:
— Что? В театр? Идиотские пьесы смотреть? Да за кого вы, милостивый государь, меня принимаете?
Я мягко возразил:
— Гоголевского «Ревизора» ставят.
— Наплевать мне на то, что ставят. Эти разбойники, вероятно, и Гоголя испохабили так же, как испохабили всю жизнь.
— Напрасно вы так думаете, дядя.
— Не думаем, а знаем.
— Ну, пойдемте погулять на улицу или к реке.
Он задрожал весь, нелепо размахивая руками, и с дергающейся гримасой на лице выпалил:
— Не желаем мы советским воздухом дышать!
Жена добавила, шамкая беззубым ртом:
— Да, да. Если вы, Василий Андреевич, обольшевичились, это еще не значит, что и все потеряли совесть.
Кончилось тем, что мы рассорились.
Я удивляюсь их упорству: до сих пор они продолжают сидеть в четырех стенах своей комнаты, точно прокаженные. Единственное утешение находят в чтении старых французских романов. Книги Шатобриана стали для них то же, что евангелие для верующих христиан. И еще, как рассказывали мне сыновья дяди, он иногда по праздникам наряжается в свой адмиральский мундир с черными орлами на золотых эполетах, прицепляет к груди медали и кресты, подвешивает кортик сбоку, на голову надевает фуражку с кокардой. В таком облачении он подолгу стоит перед зеркалом, любуясь на свое отражение, или часами прогуливается в комнате, словно на мостике корабля, — прогуливается с мрачным видом, точно намереваясь отдать боевой приказ по эскадре. Время от времени он произносит одну и ту же фразу: