Повести и рассказы
Шрифт:
В XIV веке завременились на русской земле зори освобождения от ненавистного монгольского ига.
Вдохновенная проповедь единства Руси, пламенный призыв к единому национальному сознанию были для русского народа как живая вода, как дождь для иссохшей земли. Славяно-греко-латинская премудрость поставлена была на божницу, когда услышала Русь победные трубы с Куликова поля.
Когда Русь сбросила с плеч татарский хомут, душа великого народа широко и державно расправила крылья. Забылись эти речения: мы – рязанцы, а мы – новгородцы. Ведь все говорили единым русским языком, и
Любопытно, однако, что в XVI-XVII веках, при непрекословном следовании правилам грамматики словенской, у писателей-книжников остро и неожиданно прорывалась живая, окатистая народная речь.
Тому пример такой начетчик, как Иван IV. Доказывая Курбскому законность единодержавия, исписывает целые тетради бесконечными словенскими цитатами. Но темперамент Ивана Васильевича известен: он вдруг перескакивает на речь русскую, притом бранную.
«…Единого моего слова гневного ты стерпеть не похотел. Ко врагу нашему, кралю Жигмонту сбежал. И оттоле лаешь на нас, как пес из-под лавки. Только укусить не можешь».
«…Вы будете государить, а царь при вас, как староста в деревне: сиди да вам в рот гляди да притакивай».
Курбский, человек также темпераментный, но сдержанный, литературно образованный, в ответных писаниях с удовольствием кольнет глаза царю его литературной безграмотностью. Как-де можно в образованное государство писать таким избным слогом?!
Однако язвительная острота царских эпистолей проняла сердце Курбского. Он говорит, что нельзя гак «грызть кусательно» человека, живущего на чужбине.
Ивану IV тесно было в рамках условного схоластического наречия: «Сердце яро, места мало, расходиться негде».
Родословную свою Иван IV выводил из Древнего Рима. Узнав, что шведский король Густав Ваза тоже считает себя потомком кесаря Августа, Иван IV пишет Густаву: «В которых своих чуланах ты, Густав, сыскал, что ваш род от Августа? А наши купцы, бывши в Стекольном, видели, как родитель твой, в рукавицы нарядясь, ходит с кнутом по торгу, у кобыл зубы считает, коней торгует. А потому ваш род самый мужицкой. Еще пишешь ты, что Москва на Украину задорится и на Волынь… И то бы не дико: язык един, вера едина. А что пишешь, будто мы у тебя хотим жену отнять, и мы тому, на Москве, много смеялись. Неграмотные твои толмачи перевели наше слово „рубеж“ словом „жена“. О рубежах речь была. А твоя жена нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
В семнадцатом столетии распространена была по России «Грамматика, сиречь наука о еже право писати и право глаголати». Этот солидный том в кожаном переплете с медными застежками был пособием и для прозаиков, и для поэтов. Однако это была грамматика все того же условного, схоластического словенского языка.
Наряду с этим в середине семнадцатого столетия раздается пламенный призыв к употреблению русского народного языка в литературе.
Знаменитый Аввакум Петров автобиографию начинает так: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить.
Небрегу
Аввакум пишет царю Алексею: «Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек».
Сосланный в Сибирь Аввакум так описывает путь по Тунгуске:
«О, горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменный, стеной стоит, и поглядеть – заломя голову!»
Народная молва так оценила борьбу Аввакума за народность языка: «Яснее солнца письма Аввакумовы».
Однако возникла и оппозиция. Пуристы находили невероятным допустить в литературу «деревенских баб басни».
Лишь в середине XIX века сочинения Аввакума Петрова были оценены как замечательный памятник живой русской разговорной речи.
Со времен Петра I литературный язык наш испестрили слова немецкие, голландские и французские.
Сам преобразователь даже в быту любил -щегольнуть голландской фразой. Проезжая Белым морем, поставил он на берегу памятный крест. На поперечном дереве вырезал собственноручно: «Дат крус макен Питер Михайлов». («Этот крест сделал Петр Михайлов».)
Во второй половине XVII века появляются в Москве ученые люди с Украины. Ученый ритор обучает москвичей ораторскому искусству:
«Наиперше маем зложити з письма святего фему. Бо ведлуг тея фемы мусится все казане чинити… Же бы що обецалем мувити и показати, то и мувилем и показалем». («Сначала выберем тему из писания. Вокруг той темы сочиним все сказание. Что обещали, то и скажем и покажем».)
Нестроение литературного языка упорядочил Ломоносов. Он составил грамматику языка русского. Ломоносов переновил корабль русской литературной речи. Обветшавшее убрал с дороги. Славянский язык остался в книгах церковных.
Когда Пушкин принял в руки руль – правило корабельное, литература русская пошла по курсу державному, славному. В паруса дунули русские ветры.
Сколько веков полноводная река живой народной речи плыла рядом с речью книжной!
Хотя бы бегло взглянем, рядом жили эти две стихии или вместе?
Русские люди искони любили слушать книгу. Фабула книжного сказания, если она была разительно яркой, запечатлевалась в памяти слушателей.
Устно-народное поэтическое слово, заимствуя книжный сюжет, никогда не воспринимало форм грамматических. Полюбившийся сюжет народ непреклонно обогащал русскою красотою.
Наблюдаются явления и обратного порядка. Например, в XVI – XVII веках писатель-историк, собирая материал для биографий той или другой исторической личности, иногда обращался к памяти народной. Если в устах народа все эти памяти были живыми цветами, то переведенные на условный литературный язык цветы эти нередко видятся нам поблекшими.
Таким образом, стихия живой народной речи и стихия речи литературной, условной существовали хотя нераздельно, но и неслиянно.
«Помянув родителей», то есть века XVII, XVIII, выходим на широкое раздолье русской литературы XIX века.