Повести и рассказы
Шрифт:
Интересно, осматривал ли Г. Д. Уэлльс во время своего пребывания в Москве — в числе прочих чудес советской власти — также и помойные ямы?
Если осматривал, то, наверное, пришел в восхищение:
— Вот это санитария! Вот это чистота! Да на дне этой помойной ямы можно фокстрот танцевать, будто на паркете. А у нас, в Англии, в помойных ямах делается черт знает что: огрызки хлеба, куски рыбы, окурки сигар, птичьи потроха, высохшие сандвичи, корки сыру! Нет, советская власть имеет большое, великое будущее, если даже в грязной, неряшливой Москве она ввела такую чистоту!
Интересно мне также, как тов. Петерс будет организовывать
Очевидно, в первую голову будут допущены к пышному фрыштику рабочие-коммунисты — первая категория. Когда они снимут самые сливки селедочные головы и колбасную кожуру — робко подойдет вторая категория, просто рабочие. Выберут картофельную шелуху и мостолыгу лошадиной ноги, а все остальное пусть доедает третья категория — буржуи и саботажники.
Если б я был не писателем, а тюремщиком, и если бы Петерс попал ко мне в тюрьму, я устроил бы ему роскошную жизнь! Я кормил бы его до отвалу. Я бы каждый день закатывал ему обеды из семи блюд, со сладким.
Он бы у меня не голодал, ибо он сам замечательно выразился:
— Пока существуют помойные ямы — голода не может быть!
Меню бы у Петерса было такое:
Закуска:
Икра из ваксы, жестянка от анчоусов, яичная скорлупа, фаршированная зубочистками обернуар.
Суп:
Консоме из мыльной воды а-ля Савон с окурками, пирожки из папиросных коробок с пепельным фаршем.
Рыба:
Селедочный позвоночный столб с грибками, которые на стенках.
Мясо:
Фрикасе Ра-Мор, жареное на шкаре в мышеловке.
Зелень:
Все, что уже позеленело. Приготовлено а-ля маседуан.
Птица:
Перо от старой дамской шляпы, соус сюпрем.
Сладкое:
Шоколадные обертки, яблочная кожура, кофейная гуща.
Я не думаю, чтобы Петерс имел право отказаться от такого обеда.
Потому что, если даже такие великие люди, как Наполеон, Суворов и Петр Великий, честно ели пищу из общего котла, то какое имеют право отказаться от общего котла наши циммервальдские Наполеоны, устроившие из всей Великой России один общий котел: помойную яму.
Федор Шаляпин
Некто переводил и объяснял слово «хамелеон» так:
— Хамелеон — это хам, желающий получить миллион.
Не совсем грамотно. Но, в общем, верно.
Одесские газеты сообщили: «Во время исполнения в Мариинском театре оперы „Евгений Онегин“ Ф. Шаляпин, певший Гремина, сорвал с себя офицерские погоны и бросил их в оркестр — в знак протеста против наступления белогвардейцев на Петербург».
Вот маленькая история, которая заставила меня призадуматься. Ибо, как сказал Шекспир, «в этом безумии есть нечто методическое». До сих пор все такие зигзаги Шаляпина объясняли просто его повышенной артистической нервностью, влиянием момента, грандиозным подъемом и невероятным напряжением нервов на одну минуту. «Сделал, мол, но сделал, как в бреду, сам еще за пять минут до этого не зная, что сделает»… Так было объяснено неожиданное пение Ф. Шаляпиным революционной «Дубинушки» в 1905 году. Так было объяснено неожиданное коленопреклонение на сцене Мариинского театра перед государем в 1909 году. Так будет, вероятно, объяснено и срывание погон со своего офицерского мундира. Нет, позвольте! Случай с погонами — и именно случай с погонами — наводит на самые категорические подозрения: не были ли все три поступка поступками, строго обдуманными и заранее тщательно выношенными, не были ли все три поступка «экспромтами, приготовленными за неделю»? Вот мои соображения:
Многие,
— Гаврила! — сказал за день до спектакля знаменитый бас своему портному. — Гаврила! Подпори мне погоны в мундире Гремина!..
— Да зачем это вам, Федор Иваныч?
— Не твое дело, братец! Тут, брат, высокая политика, а ты — гнида! Сделай так, чтоб на честном слове держались.
Но тогда — позвольте! Тогда и экспромтная история с «Дубинушкой» подмочена; тогда и казус с коленопреклонением очень мне подозрителен; да точно ли это бурные, неожиданные, сразу налетевшие шквалы?! Не было ли так:
1905 год. Кабинет жандармского полковника… Курьер докладывает:
— Господин Шаляпин хотят видеть!
— А-а… Проси, проси!.. Какому счастливому событию обязан удовольствием видеть вас, Федор Иваныч?
— Да так… Зашел просто поболтать, — сочным басом отвечает знаменитый певец. — Ну, что, революцией все занимаетесь, крамолу ловите, хе-хе.
— Да, хе-хе-хе! Приходится.
— Дело хорошее. Небось, все молодежь, все горячие головы?
— Да… Большей частью.
— Небось, все «Дубинушку» поют?
— Бывает.
— Что ж вы им за эту «Дубинушку»? Небось, в каталажку?
— Ну, что вы! «Дубинушка» — дело у нас невинное… Ну, сделаешь замечание, ну, поставишь на вид…
— Только-то? Ну, я пойду. Не буду мешать.
И в тот же день Шаляпин бодро, грозно, эффектно, с большим революционным подъемом спел «Дубинушку». А окружающие объясняли: такая минута подошла, когда даже камни вопиют.
А в лето 1909 года позвал однажды Шаляпин своего портного, вероятно, того же самого Гаврилу, и сказал ему:
— Завтра к спектаклю нашей мне на коленки штанов, которые будут на мне, нашей изнутри по ватной подушечке. Так, чтобы на самые колени приходилось!
— Да ведь некрасиво, Федор Иванович… Выпучиваться будет.
— А ты не рассуждай. Политика, брат, дело высокое, а ты — кто? Смерд. Илот.
Такое мое мнение, что когда Юденич войдет в Петроград, в первом ряду восторженного населения будет стоять Шаляпин и, сверкая чудесными очами, запоет сочным басом «Трехцветный флаг» Мирона Якобсона.