Повести и рассказы
Шрифт:
И наконец, последний, нижний ярус, где особенно быстро сгущался вечер. Это было городское предместье — низина с небрежно разбросанными по ней разноэтажными деревянными домишками.
Там, под земляным валом, шла терпеливая тихая жизнь. Затейливые лесенки спускались в низину. Мелко расчерченная сеть огородов походила на лоскутное одеяло. Горели костры. Дымилась прошлогодняя ботва. Мужчины и женщины отдыхали, опершись на лопаты. Картошка на зеленой траве… Транзистор рядом…
Иван смотрел и дивился: «Надо же — город, а тоже картошку сажают». Оттуда, снизу, достигал до него почти бесцветный дым, запах которого и тревожил
Таким увидел он прошлой весной этот город, в котором предстояло ему скоро поселиться.
…А рубашку-то отцу купили все же. Красивую — в голубую и серую клетку. Отец был доволен. Носил, похваливал. Потом залил мазутом. Мать ругалась.
А м о ж е т, у н и х л ю б о в ь п р о п а л а…
Как же тогда жениться? Заженишься, дети пойдут, и вдруг — любовь пропала…
Иван подумал: а на ком бы он хотел жениться? И вышло — ни на ком, кроме что Таньки Лапиной, да и то любовь к ней у Ивана уже пропала. А ведь было… Было!
…Однажды в фалалеевскую школу приехал фотокорреспондент из города — заснять для газеты лучший класс. Ему назвали Иванов класс. Он вывел всех на стадион и велел построиться в одну шеренгу, а сам отошел в сторону — перезарядить аппарат. Зарядил, повернулся к рябятам — рыжий, веснушчатый, толстый — да как закричит: «Вы что в самом деле! Как построились?!» Никто ничего не понимает — построились в шеренгу, как просил: сначала, конечно, девочки, потом, конечно, мальчики. Чего кричит? Рыжий командует: «Разойдись! Построиться по росту! Вперемежку! Девочка — мальчик! Девочка — мальчик!..» Ребята стоят, мнутся. Он спрашивает тогда тихо, как у больных: «Вы что, никогда так не строились?» Надька Баринова отвечает за всех: «У нас и в заводе этого нет!» — «Ну, так будет в заводе!» — кричит Рыжий и хохочет.
Иван Моторихин, стоя в мальчишеской шеренге, уже прикидывал, как бы ему исхитриться и стать рядом с Танькой Лапиной, чтоб на фотокарточке выйти рядом… И когда все топтались, не решаясь первыми занять места в непривычной шеренге, он поглядывал на Таньку, ожидая от нее — не взгляда, нет! — какого-нибудь — не знака, нет! — движения чуточного… А Танька топталась среди девчонок, хохотала с ними заодно и даже не думала глядеть в его сторону.
Корреспондент рассердился, начал сам ставить в шеренгу. Возьмет мальчишку за плечи — поставит. Возьмет девчонку — поставит. Опять мальчишку…
Что тут Иван пережил! Как быть? Сказать Таньке: «Станем рядом?» Стыдно. Самому стать рядом с ней? Засмеют! Ждать, когда за плечи возьмут?
Пока переживал, и до него очередь дошла. Корреспондент своими железными клещами схватил его за плечи и вставил между Надькой Бариновой и Веркой Пашиной. Да еще отступил на шаг, да еще прищурился: «Как в аптеке!»
Иван вытянул шею и осторожно глянул в Танькину сторону. И вдруг поймал ее взгляд, такой же, как у него — робкий, прячущийся, такой же растерянный. И хотя взгляды их тут же отстранились друг от друга, словно испугавшись своей нечаянной откровенности, он целый день берег в себе это мгновение и ходил удивленный, даже дурной какой-то.
…Парашютики летят над стадионом — синие — красные… синие — красные… синие — красные… Опускаются, покачиваясь, на траву. Освобождаются от своих пут парашютисты. Мягко ступая по траве, шагают по школьному саду между яблонь. Плечи их задевают за яблони — и осыпается с яблонь цвет. Иван Моторихин тоже шагает. Высокий,
Иван оборачивается к Таньке и вдруг видит, что это не Танька совсем, а Галя беленькая! Он хочет выдернуть свою руку из ее руки, но не может, она держит крепко. Он дергает, дергает руку, ему больно — и он… просыпается.
Потер затекшую руку, тупо глядя на школьный план, по которому летели парашюты. Синие, красные…
Школа, такая раскаленная днем, вздрагивающая от сотен шагов и голосов на переменах, напряженно и где-то глубоко кипящая во время уроков, точно лава под безмятежной поверхностью земли, — школа медленно остывала к ночи, и если прислушаться, если хорошенько прислушаться…
Неожиданное щелканье старых половиц…
Неприметное дневному глазу и слуху пошатыванье и скрипенье усталых лестниц…
Дрожанье утлых стекол в коридоре второго этажа, где их давно пора укрепить гвоздиками, потому что прежние поржавели и выпали…
Старый дом равнодушно хранит в своей долгой деревянной памяти всех, кто когда-то учился здесь. Не их ли шаги, голоса, бездумные движенья вплетены в его неясное ночное бормотанье?
Старый дом, старые скрипы и вздохи, которых годами никто не слышит, кроме школьных сторожей, но сторожа — сами люди старые, они привыкли прислушиваться к себе — к своим собственным скрипам и вздохам.
Школьному дому повезло — в нем заночевал Иван Моторихин.
Он лежал и слушал.
Когда слушаешь ночной старый дом — ни о чем не думай. Ничего и понимать не надо — только слушать, слушать, слушать… И постепенно ты станешь как бы частицей этого дома и, точно капля воды в стакане, будешь испытывать все, что испытывают остальные капли.
А как волнуешься, как замираешь, как ненасытно и напряженно ждешь: вот… сейчас… что-то… скрипнет…
И когда в этом ночном бормотанье прозвучала очень далекая, но ясная и необычайно звонкая нота, Иван сразу определил: это не здесь, это оттуда. «Оттуда» — значит извне.
Днем этот звук раздавался часто, но всегда возникал на фоне сильных голосов дня, а кроме того, был такой привычной его приметой, что никто и внимания не обращал. Только сейчас, ночью, Иван впервые услышал его по-настоящему — в чистоте и полнозвучии, во всей его печально-задумчивой интонации — голос парохода с большой реки. Голос этот прозвучал три раза — и каждый следующий раз в нем прибавлялось печальной дрожи и протяжности.
Надо только представить себе, как это далеко, и мысленно пробежать весь путь от Фалалеева до широкой и неустанно несущей свои воды большой реки, и сколько между ними сел и городков, и сколько людей спящих, и сколько неспящих, и какие они, и о чем думают и чего хотят, от чего тоскуют, и пропала у них любовь или только еще сбудется…